Я вспомнила, как одна приятельница позвала меня разбирать материнский гардероб — мать умерла, и она собиралась раздать ее вещи знакомым. Я вспомнила, как хлынула на меня из шкафа чужая жизнь, все эти «случаи», которые я лишь домысливала, не зная, почему пальцы, блуждая по плечикам в магазине, выбрали то или иное, эти вечера, таившиеся в черных, на каблуке, босоножках. Как подчас пугает и завораживает одна-единственная пара осиротелых перчаток. Как много — если не все — может сказать о душе, о характере человека изгиб пальцев этой самой перчаточной пары.
Утром я достала рубашку, убедилась, что воротничок отливает голубизной, и натянула поверх пленку, как делают в химчистке. Пиджак и брюки еще потяжелели. Кепи, именуемый фуражкой, тоже требовалось сдавать в химчистку, хотя за год с небольшим его надели всего однажды. Я начистила черный козырек, поворачивая его так и сяк, высматривая на глянце малейший след пальцев — так в богатых домах прислуга чистит дверной молоток. Или зеркало в ванной: вполне приличное, но глянешь сбоку и обомлеешь. Сияя козырьком, кепи отправился под пленку, где уже висел галстук без единой пылинки — долго орудовала щеткой. Я отвезла машину на мойку и прошлась пылесосом по салону, прежде чем водрузить чехол на заднее сиденье. У заведующей формой горели глаза — вот-вот облизнется, как кошка. Она приняла меня в подвальном этаже, под безжалостным неоновым светом, но сначала мне пришлось пройти через залу, обшитую по потолку коробками из-под яиц. Стены пестрели ценными указаниями: влажность такая-то, оптимальная акустика такая-то. Шкаф ломился от синих форм и кепи — это все, что осталось от бывших или еще не известных музыкантов.
Мне захотелось выскочить босиком под дождь, купить красные носки, достать из холодильника бутылку, какую попало, и выхлестать ее прямо из горла большими глотками.
Дайте настояться
Слово «отвар» пахнет больницей, провинностью и зимой. Настой исходит паром, а залитые кипятком листья вдруг становятся яркими, южно-зелеными. Зеленей зелени. Точно тусклый голыш — смочишь, и он почернел, заблестел.
Фотограф извлекает из ванночки с проявителем прямоугольник бумаги. Здесь — наоборот. Веточку погружают в ковш, но затем ее выбросят, а воду оставят. Эссенция растения окрашивает жидкость. Лик Христа выступает на плате святой Вероники. Парфюмер связывает ароматы жирами. Нечто летучее сгущается. Малейшее ширится. Сухое обретает вкус. Малина в тарелке пахнет недурно, но она заблагоухает, если сварить из нее варенье. Распахнется так — соседей обдаст, а ей все мало. Замоченные два-три зернышка аниса переносят обычный рис на Ближний Восток. Одна крупинка разбухает, затмевает собой целое блюдо, поле, память о поле.
В рейнских краях молодые, чтобы скрепить навеки свою любовь, кладут перед сном в эльзасское или мозельское вино стебелек мелиссы. Наутро его достают и разламывают, а вино выпивают. У кого длинная часть в руке осталась, тому и быть в доме головой. Сколько косточек в померанце — столько родится детей. Некоторые делают стойку над самой ничтожной с виду травкой. Один пройдет не глядя. Другой наклонится и сорвет. В Боснии — мальву. Там из нее делают салат. В Греции, на Кипре, в Румынии базилик не добавляют в пищу. Он лежит под иконой, непременный участник свадебных и прощальных обрядов.
В рецептах, которые требуют времени, предписывая череду последовательных действий, куда больше прелести, чем в рецептах трудоемких. Эта мята, которую изволь трижды сменить, когда старые листья осклизнут, — сердечникам. Эти дынные семечки — обжарь, да в муку растолки, да залей, да сквозь тряпочку процеди, и снова, и снова. Копишь их понемногу, от раза к разу, ведь на литр этого арабского