Но расчеты расчетами, а жизнь жизнью. Заболел командир. Патронажные врачи, оказавшись в фокусе внимания, профессионально мудрили, монопольно владели связью с бортом. Нам, готовившим сложный эксперимент, доставались лишь крохи сеансов связи.
Именно тогда к зданию ЦУПа[1] подкатила длинная машина Генерального конструктора. Машину вежливо встретили. Незнакомого высокого мужчину в блестящем немнущимся костюме проводили в зал управления и усадили за пульт руководителя полётом. Началась очередная зона радиосвязи.
Мы сидели неподалеку, ожидая возможности вклиниться в разговор, и невольно все слышали. Переговоры велись по особому закрытому каналу, которым изредка пользовались медики, обсуждая интимное с космонавтами.
– … Послушайте, – говорил командиру незнакомый мужчина, – я вам обещаю, непосредственно сейчас и позже через виток боль уйдет… я буду думать о вас… я беру вашу боль на себя…
Деться нам было некуда, мы сидели и слушали. На Земле уверенно изрекал экстрасенс, а высоко в космосе, пролетая в эти минуты над страной, слушал, корчась от боли, командир. Облегчение не приходило.
И опять потянулось ожидание. Наконец, медики разрешили выход с непременным условием – командир останется в станции. За него выйдет Виктор Савиных из основного экипажа, не готовившийся к этому эксперименту. Потянулись дни подготовки. Мы обучали его по радио. Наступила последняя ночь. Завтра выход в открытый космос. И в эту последнюю ночь командир вроде почувствовал себя так плохо, что выход в космос был отменен, затем последовал и досрочный спуск.
Эксперимент удалось выполнить только через полгода и уже с другим экипажем. Космонавты Леонид Кизим и Владимир Соловьев с помощью бортовой телекамеры показали «лестницу» в небо. Решетчато-стержневая конструкция удалялась от станции в темноту космоса, а рядом с нею фигурки в скафандрах смотрелись космическими зодчими «эфирных поселений» по Циолковскому.
Организм мой болезненно переносит атмосферу кондиционеров. И тогда, пребывая сутками в искусственном климате ЦУПа, я охрип, осип и совсем лишился голоса, что мешало радиопереговорам и давало пищу незлобному юмору космонавтов и цуповского персонала, потому что переговоры, как правило, транслируются на весь Центр.
Накануне важных событий две комнаты Центра играют определяющую роль: в одной, попросторнее, вершится стратегия долгосрочного планирования, в другой верстается детальный суточный план. В зале работали женщины. Одна из них, очень молодая, с пуком поднятых над красивой шеей волос особенно бросалась в глаза. Была она в ЦУПе кем-то вроде стажера, потому что вместе с эксплуатируемой станцией «Салют» летала уже в космосе станция «Мир» и в Центре готовились к новой работе.
Увы, человек лишен непосредственного ощущения времени. По сумме внешних примет мы с удивлением отмечаем, как много уже прошло, и милые девушки, ступившие в ЦУП со студенческой скамьи, были подобной приметой времени. Все то, что до недавнего времени казалось способностью выдающегося ума, особой собранности, обширных конкретных знаний, теперь оказалось в руках молодого специалиста – профессионала. Другим путь сюда был извилист. Они выходили из проектантов или телеметристов или летописцев бортовой документации. И вот профессия от студенческого порога ступила в ЦУП.
Была в этом самом стажере особая прелесть молодости, что горько волнует минуя. Она по-особому звонила, входила с бумагами в руках, ждала подходящего момента вмешаться в разговор. Улыбка её, непроизвольное внимание с долей равнодушия, как будто она при всем при этом, и этажом выше, и смотрит на все с участием, но с высоты. Ну словом, то, что её выгодно отличало и что назвал бы я, не находя более точного слова, парижским шармом. Отчего парижским?
«Почти каждому просвещенному человеку, – писал Паустовский, – не лишенному воображения, жизнь готовит встречу с Парижем. Иногда эта встреча случается, иногда нет. Всё зависит от того, как кому повезет. Но даже если встреча не состоялась и человек умер, не повидав Парижа, то все равно он уже, наверное, побывал здесь в своем представлении или в своих снах хотя бы несколько раз».
А может и правда, в ней было что-то врожденное французское? Ведь жизнь посложней порой выдумок романиста, а у Булгакова в «Мастере и Маргарите» москвичка с Садового кольца оказалась внучкой французского короля.
Итак, джокондовская улыбка в подмосковном Центре управления полетами. (Хотя сравнение с Джокондой не красит. По словам Аполлинера, Джоконда стала общим местом в искусстве.) А может, она объявилась у нас зовом несбывшегося. У Грина, помните: «Мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов… Между тем время проходит, и мы плывем мимо высоких туманных берегов несбывшегося, толкуя о делах дня».