Читаем Саамский заговор (историческое повествование) полностью

Михайлов знал, что эта странная, не для протокола, фраза, сказанная без угрозы, просто, на некоторых действовала не хуже угроз и «особых методов дознания». Он и сам не понимал, что после непробиваемой стены тяжких и неопровержимых обвинений, которыми окружал подследственного, растерявшегося, ничего не понимающего, не видящего выхода, переходя на «ты», предлагал другой, человеческий разговор, неформальный, открывающий лазейку, вселяющий надежду. Бывают минуты в жизни человека, когда ему больше всего нужны сочувствие и понимание.

Напротив миниатюрного, в сущности, следователя сидел громоздкий человек, побледневший во все свое вытянутое лицо, с похолодевшей душой, с остановившимися глазами, забывший дышать… Он ехал сюда, в общем-то, бодрым, уверенным в себе человеком. Не чувствуя за собой никакой вины, даже ловил себя на стыдноватой мысли о том, что вот и ему открывается возможность заглянуть за ту непроницаемую завесу, за которой в последнее время исчезают самые неожиданные люди. Теперь он чувствовал всем своим существом, что эта завеса сейчас замкнется и отрежет его от жизни в ее беспредельных возможностях. И все зависит от того, что он сейчас скажет, вернее, от того, что хочет услышать этот негодяй…

Что самое быстрое на свете? Известно, мысль. Сколько же их пронеслось в чуть вытянутой огурцом голове Егора Ефремовича Черткова. «Я или… он?» Егор Ефремович даже про себя не стал называть Алдымова ни по фамилии, ни по имения, просто «он», словно неведомо, о ком шла речь. И тут же себе ответил: «Я». Дальше последовали убедительные доказательства верности выбора: «Польза, которую принес и еще принесу стране и науке я, несоизмерима с его провинциальным краеведением». Брошен был на весы и букварь: «Мой букварь или его? Мой!» А самая убедительная мысль мелькнула, как молния, внеся последнюю ясность: «Он пожил, а у меня вся жизнь впереди».

«Умный, кажется, все понял», — подумал многоопытный младший лейтенант.

— Когда я пойму, что вы от меня ждете, быть может, я сумею вам помочь… — Егор Ефремович услышал произнесенные им слова, словно со стороны, такие странные и неожиданные, словно подсказанные Калининым со стены.

Михаил Иванович на портрете, единственный свидетель разговора, смотрел на Черткова одобрительно, без укоризны, по-отечески, ласково…

Михайлов пропустил сказанное мимо ушей, важнее было то, что он видел перед собой, видел не первый раз. «Теперь пусть поговорит. Когда сказано главное, надо дать поговорить. Это их успокаивает».

— Рассказывайте. — Иван Михайлович отложил перо, откинулся на спинку стула, всем видом показывая, что решил передохнуть. — Вы же дружите с Алдымовым. Сами же себя называете «друг дома».

Черткову было неприятно услышать это от следователя.

— «Друг» — это, понимает ли, вежливое преувеличение. Здесь, в Мурманске, Алдымов — фигура заметная. Он умеет располагать к себе людей. А много ли надо бесприютному холостяку? Приходится сближаться с людьми, которые отвечают хотя бы одной стороне моей души. Человека, которому я мог бы доверить свою душу, я, конечно, искал, но не встретил. Я, может быть, вообще занимаюсь не своим делом. Во мне еще в детстве заметили склонность к писательству. Извините, увлекся. — Чертков даже улыбнулся. Видел бы он эту улыбку! — Да, признаюсь, я испытывал к Алдымову симпатию. Но как бы это точнее выразиться, понимаете ли… Симпатии имеют свой предел насыщения. Стоит его перейти, как натыкаешься на что-то непреодолимое. Наступает отчуждение, усугубленное чувством потери прежней близости.

Чертков поймал себя на мысли о том, что ему никогда не приходилось говорить о своем отношении к Алдымову, формулировать, и вдруг здесь он говорит искренне, легко и даже охотно, а главное, глубоко, как и должен говорить ученый. Пусть почувствует…

Михайлов почувствовал, что к «делу» все, что говорит сейчас этот отошедший от испуга детина, относится мало, это уже ни в допрос, ни в протокол, но слушать ему было интересно. Ему нравилось, что ученый говорит с ним не только как с равным, но вроде как по-товарищески, такое на допросах случается редко.

Чертков заметил, что взгляд синих глаз, устремленный на него, потеплел, а до этого был ледяным.

— Мне казалось, — Чертков видел, что его слушают, и слушают внимательно, а внимание аудитории всегда вдохновляет лектора, — что между нами существует то, что французы называют abandon, откровенность. Но моя откровенность была ему нужна лишь для того, чтобы питать чувство собственного превосходства. Как же, я здесь новичок, как, помните, говорят герои Джека Лондона, чечако, а он свой человек на любом саамском погосте. И то, что я титулованный ученый, а он самоучка, конечно, ставило нас в неравные положения. Я не искал убедить его в моей правоте, он принимал это за упрямство. Мне казалось, что у нас довольно общего, чтобы, не ссорясь, идти по одной дороге. Практической работы край непочатый. Всем хватит места — и верующим, и неверующим, как говорится, и постившимся, непостившимся, — неожиданно для себя ввернул Чертков из пасхального слова Василия Великого.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже