Лето 1942 года пролетело на даче в районе Большого Фонтана. Вспоминается живший рядом какой-то русский мальчик не то из Молдавии, не то из Румынии. Мальчик чуть постарше меня и Вовы и, может быть, оттого кажется нам высокомерным. Однажды мы с ним на пари чистили картошку – кто быстрее, и я проиграл. Хорошо помню это неприятное чувство унижения, неприятное вдвойне, потому что сам мальчик недружелюбен.
Этим летом я едва не сломал себе шею, но приобрел небесполезный в жизни опыт уличного мальчишки. Мы с Вовой ехали зайцами в трамвае с Большого Фонтана. Злобная тетка-кондукторша, катаевская мадам Стороженко, столкнула нас на ходу с подножки вагона. Вова спрыгнул удачно, а я лечу в траву кувырком, но каким-то чудом голова, руки и ноги остаются целыми.
Пришла осень, и Вова пошел в школу. Меня отдать в школу не рискнули: несмотря на крещение, это было слишком опасно. Я проводил время дома за чтением. Книг у Кобозевых было мало, но где-то в глубинах квартиры я раскопал подшивки «Нивы» времен Первой мировой войны. Было интересно читать о сражениях с немцами, о подвигах русских воинов, разглядывать иллюстрации, перемежающиеся рекламными объявлениями о корсетных мастерских и премьерах в кафешантане. Старая орфография не была мне в новинку, а здесь она была особенно к месту, оттеняя исторический фон событий, которые казались мне глубокой древностью.
В хорошие дни ребята нашего двора играли на улице в войну. Неподалеку, на месте разбитого бомбежкой дома, была груда развалин. Мы звали ее – развалка. Там, в развалке, среди обрушившихся стен, когда-то сложенных из аккуратно выпиленного ракушечника, среди скрученного, обгоревшего металла, среди останков погибшего быта кипели наши детские битвы и страсти. Там мальчик с белокурыми локонами и белым отложным воротником, маленький лорд Фаунтлерой, превращался в уличного разбойника.
В середине октября в Одессе был большой праздник: отмечалась годовщина вступления в город оккупационных войск, или, в официальной версии, годовщина освобождения Одессы от большевиков. По этому знаменательному поводу городской голова давал парадный обед, и профессор Кобозев был в числе приглашенных.
Боже, что творилось в доме накануне торжества! Выворачивались наизнанку шкафы, выволакивалось дореволюционное содержимое сундуков, что-то перешивалось, что-то стиралось, что-то гладилось, и, наконец, к назначенному часу на Ивана Алексеевича надели белую рубашку с крахмальной манишкой, долго вдевали дорогие перламутровые запонки, повязали бабочку и помогли надеть в рукава длинную темно-серую визитку со скругленными полами. Теперь перед нами стоял немолодой респектабельный джентльмен, о котором невозможно было подумать, что всего несколько месяцев тому назад он давил вшей в холодном подвале.
Джентльмен надел вычищенный котелок, несомненно впервые за последние двадцать лет, и спустился к вызванной заранее пролетке.
Интересно было бы узнать, кто еще участвовал в этом обеде, какие поднимались тосты в честь немецко-румынских «освободителей», что стало с участниками обеда после освобождения Одессы от «освободителей». Мне известны только судьбы профессоров Часовникова и Кобозева. Известный одесский хирург Часовников, ставший при румынах ректором университета, в апреле 1944 года покинул Одессу вместе с отступающими румынскими войсками, был арестован в Румынии соответствующими советскими органами, судим и отправлен на долгие годы в лагеря. Может быть, он это заслужил. Профессор Кобозев, не только спасавший еврейские жизни, но и укрывший в своей клинике раненых красноармейцев, получил в конце войны боевой орден Красной Звезды. Каждому воздалось по заслугам.
Ближе к зиме в нашей квартире поселился немецкий майор, аккуратный, подтянутый немолодой офицер в хорошо пригнанной серой форме с серебряными витыми погончиками. Любопытный детский глаз, внимательный ко всему военному, отметил детали чужой униформы: высоко задранную тулью офицерской фуражки, пистолет на левом боку, а не на правом, как в Красной армии, нашивку за ранение. Майору отдали лучшую комнату – огромную столовую. Он был очень вежлив, здороваясь, щелкал каблуками, склоняя голову с идеальным пробором, и однажды прислал целую машину угля, который сгрузили в наш сарай во дворе. Это была щедрая плата за постой. Ведь в доме не было центрального отопления, и в каждой комнате были так называемые голландские печи, облицованные до потолка белым кафелем. Печи топились либо углем, либо торфяными брикетами – черными жирноватыми кирпичами. Майор прожил у нас недолго, а уголь остался. Я любил, приоткрыв тяжелую чугунную заслонку топки, шевелить кочергой догорающие красновато-карминовые угольки, излучающие ровный сухой жар. Хорошо было также в морозный день, прибежав с холода, прижаться спиной к горячему кафелю и наслаждаться теплом, легко наполняющим мое маленькое тело.