Не знаю, сколько я там просидел. Минут десять, а может, и меньше. Я точно помню во всяком случае, что, когда поднимался по ступенькам, снова шел по проходу (избавившись от велосипеда, я шел теперь быстро), я все еще продолжал выдумывать и фантазировать. «А мама? — спрашивал я себя. — Она бы тоже забыла обо мне, как все?»
Наконец я выбрался наружу. Миколь не было, она не ждала меня на том месте, где я ее оставил, но я почти сразу увидел ее, заслонив глаза от солнца. Она снова сидела верхом на стене сада «Лодочки герцога».
Она разговаривала с кем-то, стоящим у подножия лестницы, по ту сторону стены: с кучером Перотти, может быть, или даже с самим профессором Эрманно. Понятно: они увидели лестницу у стены и сразу догадались о ее вылазке. Теперь ей велели спуститься вниз. А она не хотела.
Наконец она обернулась, увидела меня на краю спуска. Тогда она надула щеки, как будто говоря:
— Уф, наконец-то!
И ее последний взгляд, прежде чем она исчезла по ту сторону стены (лукавый, смеющийся взгляд, совсем как тот, который она бросала на меня из-под талита в синагоге), был обращен ко мне.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Попасть за стену сада «Лодочки герцога», пройти под деревьями, выйти на поляны огромного частного леса, подойти к magna domus и теннисному корту мне удалось только гораздо позднее, почти через десять лет.
Это было в 1938 году, примерно через два месяца после того как были приняты расовые законы. Я прекрасно помню: однажды в конце октября, когда мы только что поднялись от обеденного стола, мне позвонил Альберто Финци-Контини. Он сразу же, пренебрегая обычными вежливыми фразами (нужно заметить, что мы уже лет пять не перебрасывались даже парой слов), спросил меня, правда ли, что меня и всех остальных официальными письмами, подписанными вице-президентом и секретарем теннисного клуба «Элеонора д'Эсте», уведомили о прекращении нашего членства в клубе, в общем выгнали.
Я решительно все опроверг: нет, это неправда, не было никакого такого письма, по крайней мере
Но он сразу же, как будто не придавая моему ответу никакого значения или даже не слушая его вовсе, предложил мне приходить играть к ним. Если я могу удовольствоваться земляным кортом, сказал он, с коротким аутом, если (поскольку я, конечно, играю гораздо лучше) я снизойду до игры с ним и с Миколь, то они оба будут рады и почтут за честь. Можно прийти в любой день, если меня это интересует, добавил он. Сегодня, завтра, послезавтра. Я могу прийти, когда захочу, привести с собой кого угодно, конечно, и даже в субботу. Принимая во внимание то, что он пробудет в Ферраре еще месяц, потому что занятия в Политехническом институте начнутся не раньше 20 ноября (Миколь отнеслась ко всему гораздо спокойнее, чем он, она училась экстерном и в тот год не должна была «выпрашивать оценки» в университете, она даже не была уверена, что вообще когда-нибудь вернется в Ка Фоскари[9]
), мы прекрасно проведем время. Пока стоит хорошая погода, грешно ею не пользоваться.Он произнес эти последние слова с меньшей уверенностью: казалось, он вдруг вспомнил о чем-то малоприятном или, может быть, пожалел, что какая-то беспричинная скука заставила его страстно пожелать, чтобы я не приходил, и не придавал большого значения его приглашению.
Я поблагодарил, не пообещав ничего определенного.
— Почему он позвонил? — спрашивал я себя снова и снова.
Ведь с тех пор как родители отправили его и Миколь учиться в другие города (Альберто в 1933, а Миколь в 1934; примерно в это же время профессор Эрманно получил от Общины разрешение восстановить для семейного пользования бывшую испанскую синагогу, размещавшуюся в храме на улице Мадзини, и с тех пор их скамья в итальянской синагоге оставалась пустой), мы виделись очень редко, всегда мельком и издалека. Мы стали такими чужими друг другу, что, когда однажды утром в тридцать пятом году на вокзале в Болонье (я учился уже на втором курсе филологического факультета и каждое утро ездил в университет на поезде) на первой платформе меня вдруг резко оттолкнул высокий темноволосый, бледный молодой человек с пледом под мышкой, следом за которым шел носильщик с горой чемоданов, торопливо направлявшийся к скорому поезду на Милан, который вот-вот должен был отправиться, я не сразу узнал в нем Альберто Финци-Контини. Дойдя до конца поезда, он резко повернулся, чтобы позвать носильщика, задел меня, а когда я попытался возмутиться, скользнул по мне рассеянным взглядом и исчез в вагоне. «В тот раз, — продолжал я думать, — он не счел даже нужным со мной поздороваться. А теперь с чего бы такая любезность?»
— Кто это был? — спросил отец, как только я вернулся в столовую.
В комнате никого больше не было. Он сидел в кресле возле тумбочки с радиоприемником, как всегда, с нетерпением ожидая выпуска новостей.
— Альберто Финци-Контини.
— Кто? Мальчик? Какая честь! А что ему нужно?