На другой день нас разбудили в четыре часа утра и приказали построиться перед бараком. Пока мы стояли на дворе, в это время Stubedienst – дежурные по бараку – наводили порядок, мыли пол, окна, столы и табуретки, чистили и терли, чтобы все блестело, ибо такие уж порядки в Лангевизене. А мы стояли на морозе в одном тряпье без плащей, так как плащи были только у Aussen Kommando,[5] с четырех до половины шестого утра. Помню, луна блестела над нами в черном небе и была похожа на кусок льда, а мы тряслись от холода, и мороз пронизывал нас до мозга костей. В полдень я впервые увидел коменданта лагеря оберштурмфюрера Рудольфа Ниичке, который обратился к нам, цугангам,[6] с речью. Он сказал тогда, что нам очень повезло, поскольку мы еще живы, и он, комендант лагеря, дает нам шанс пожить еще немного, если только мы будем умными и дисциплинированными. Лагерь окружен колючей проволокой не для того, чтобы мы удирали на свободу, от которой сами отказались, выступая против фюрера и Германской империи. Каждый, кто попытается бежать, будет убит. Но мы можем здесь жить и до конца своих дней, сколько уж кому отпущено, при условии, что будем работать, работать и еще раз работать. Он повторил также то, о чем все нам говорили: что в лагере есть один вход – через ворота и один выход – через печь, а кому это не нравится, тот может свое пребывание в лагере сократить, он никому не запрещает. И еще сказал, что лично он иногда удивляется тому, что в то время, как лучшие немцы проливают кровь и умирают во славу родины, мы, хефтлинги, этакое свиное дерьмо, еще живы, но раз этого желает фюрер, то он, комендант лагеря, обязан лишь выполнять волю фюрера, утешаясь тем, что рано или поздно мы все равно превратимся в навоз, который удобрит немецкую землю.
Примерно такую речь сказал нам тогда комендант Ниичке, и я должен признать, что столь деликатного выступления я еще ни разу не слышал. Коменданты выступали редко, а уж если говорили, то только о смерти, а не о жизни. Но, может быть, причиной тому был ветер с востока, потому что именно там нашим армиям с некоторых пор перестало везти.
Потом потекли обычные лагерные дни, похожие на тысячу дней, которые я уже прожил в других лагерях, с той только разницей, что в Лангевизене были немного другие порядки, и, возможно, даже те, кто утверждал, что это еще не самый худший лагерь, были правы. Здесь меньше били и убивали, чем в других лагерях. Наш староста носил зеленый винкель,[7] но человек был неплохой. Он хромал на одну ногу и любил откалывать разные штучки, главным образом во время переклички, особенно же когда в барак прибывали цуганги, которые его не знали. Но он был справедлив и даже евреев не очень преследовал – впрочем, в Лангевизене евреев было немного, их уже успели уничтожить в других местах. Меня направили в первый же день (прошу извинить за грубое выражение) в так называемую Scheiss Kommando – то есть в команду по очистке уборных. Наверно, прочли в моих бумагах, что я толкователь Священного писания и отказался идти в армию. Но я успел за свою веру претерпеть уже столько унижений, что для меня это ничего не значило. Работа в отхожем месте была даже не очень трудной, к тому же здесь можно было узнать все последние лагерные новости. В этой команде я проработал два месяца, а потом меня перевели на худшую работу, к так называемым «неграм». Эта команда целый день разбирала на части использованные электрические батарейки, отдельно раскладывая цинк, латунь, уголь, графит и марганец.