Так. Ну, по этому пункту я воздержусь от комментариев. Хотя, патрон, если бы вы не дали этому человеку понять, что он может диктовать вам условия… Хорошо, молчу. Тридцать тысяч евро, майн готт…
Настоятельно рекомендую вам пересмотреть бюджет. Ваше право, патрон, пренебречь моими рекомендациями, но…
Да, конечно. Сегодня же передаю в банк.
Не смею больше отнимать ваше время, патрон.
— Подожди. А кто тебе сказал?
— Как это кто? Все.
— Вот так прямо подходили по очереди к ручке и докладывали: скончался наш горячо любимый гениальный художник Михайль Коген?
— Перестань. Нет, конечно.
— Что, не гениальный?
— Не подходили и не докладывали. Первое время, как я вернулась оттуда, от меня вообще пытались скрыть… Но я узнала потом. Не помню от кого.
— Ага, помнить еще такую фигню.
Лукаво посмотрел снизу вверх, подмигнул веселым черным глазом. Михайль сидел на ледяном крыльце, завернувшись в откопанную то ли на кухне, то ли в подполе бесформенную старую валяницу, он утонул в ней весь, целиком, чуть не до глаз. Где-то в глубоком, как нора, безразмерном рукаве пряталась чашка кофе, и наружу вырывался пар — будто клубы дыма из тоннеля. Поднес ко рту, закрыв видимую часть лица, отхлебнул. Снова глянул нахально и прямо:
— Ну, Чернобурка? Вспоминай. Кто тебе сообщил прискорбную весть? А то самому интересно.
Он хихикал, и кутался в древний гардус с оборванными кистями, и счастливо крякал, отпив очередной глоток, и выпускал колечками в морозный воздух пар изо рта, и между делом болтал со мной, стоящей на крыльце ступенькой ниже с почти нетронутой чашкой в руках. Михайлю было хорошо, он получал многослойное, стереоскопичное удовольствие от жизни, как всегда умел это делать. Какая я все-таки дура. Не мог же он, в самом деле, ни с того ни с сего умереть.
— Наверное, Ольга сказала? — предположил, хитро сощурившись. — Да?
— Не помню, правда.
Я правда не помнила, такие невозможные, немыслимые вещи подсознание блокирует, затирает, задвигает подальше во имя самосохранения. Даже в сценарии у меня эта сцена опущена, оставлена за кадром; да она все равно не работала бы, там и так слишком много эпизодов, в которых кто-то узнает про чью-то смерть.
— Это она из ревности, — убежденно заявил Михайль. — Ну дает баба.
— Из ревности? Оля?
— А ты как думала? Она к тебе всегда ревновала зверски… слушай, классный у тебя кофе, Чернобурка, свари еще. Ни к кому другому так, как к тебе.
— Не ври.
— Я никогда не вру. Тем более тебе, это же бесполезно. Все равно ты видишь меня насквозь.
Все он врал, никогда я не видела его насквозь. Наше с ним неоспоримое, многократно декларированное им же самим, и другими тоже, сходство ни разу не предполагало взаимной прозрачности и ясности. Михайль тоже ничего обо мне не понимал, никогда, иначе бы… Но все это неважно. Он жив. Произошла непостижимая, глобальная, многоступенчатая ошибка, мистификация, не знаю.
В конце концов я не видела его мертвым. А сейчас вот он сидит здесь, передо мной, на крыльце — живой. Какие еще требуются доказательства, зачем нужны объяснения?
Ну… просто интересно.
— А где ты был все это время?
— Путешествовал, — отозвался он, не сморгнув. — Весь шарик практически объехал, и не галопом, останавливался, жил везде подолгу. Чертова прорва этюдов, гигабайты фоток, я тебе как-нибудь покажу. Кучу новых больших вещей задумал, вот выберемся отсюда, и засяду писать… Ты же сама тогда изо всех сил намекала, что у меня творческий кризис. Гении, как учит нас история, всегда спасались от кризисов путешествиями, чем я хуже?
— Но все думали, что ты умер!
— Слушай, давай по порядку. Кто эти все?
— Ну, Игорь… Пашка… Оля… да все вообще.
— С Олей мы, допустим, уже разобрались. Пашка твой ничего не мог знать, он же был с тобой там, в горах, если не ошибаюсь. Игорь — это вообще несерьезно, правдивый журналист, блин. Ну, Чернобурка, вспомни кого-нибудь еще.
Он смотрел поверх валяного воротника наглыми, но все равно моими глазами, посмеивался, пил кофе. Он попросил еще, спохватилась я, надо пойти сварить… надо уйти. Побыть хоть чуть-чуть одной, вспомнить, пережить, продумать — и что-нибудь ему сказать. Черт, но почему так, почему все расползается, не желает фокусироваться, ну не может же быть, чтоб я была не в состоянии назвать ни одного нашего общего знакомого!..
— Яр. Яр Шепицкий, он же тогда...
— А Шепицкий тут при чем? Он, если я правильно помню, вообще сидел в своей Польше.
— Ты неправильно помнишь!
Михайль пожал плечами и протянул мне чашку, пальцев его не было видно, она торчала прямо из рукава, словно разновидность искусственной пиратской руки. Я взяла ее за уже холодный, цепкий на морозе круглый бок, и пустой рукав опустился, даже самые кончики пальцев не успели мелькнуть. Внезапно стало первостепенно важно — увидеть, убедиться, что они там есть.
Выплеснула на снег бурую звезду, мгновенно провалившуюся вглубь свежего пушистого белого ковра. Обернулась:
— Пошли в кухню. Холодно тут.
Михайль с готовностью подскочил, подметая ступеньки полами гардуса, шитого на кого-то большего раза в полтора:
— Пошли.