Это признание, сделанное мне, с которой он виделся всего дважды, было свидетельством необычайной, едва ли не интимной близости.
Я села на край стола, скрестив вытянутые ноги. Они, ноги-то, у меня все еще хороши на вид: крепкие, не запятнанные никакими печеночными бляшками, и никаких переплетений варикозных вен.
– У вас татуировка на все тело?
–
Как я ни вглядываюсь, различить под рукавом ничего не могу.
– Трудно было найти
– Мне бы хотелось взглянуть на нее, – произношу я, понимая, что нарушаю все правила приличия.
Большой палец Тацуджи тычется в узел галстука. Он вынимает серебряную запонку у себя на левом запястье. Затем закатывает рукав – движения его настолько точны, что каждая складка получается одной и той же ширины, примерно в полтора дюйма[142]
. Закатав рукав до локтя, он засучивает его до самого плеча, обнажая татуировку, занимающую верхнюю часть руки. Я встаю со стола и склоняюсь, чтобы рассмотреть поближе. На фоне серых облаков два журавля летят один за другим, почти касаясь друг друга.– Птиц художник схватил хорошо, – говорю.
– Но этому рисунку далеко до того, что изобразил Аритомо-сэнсэй на моем друге.
– Жене вашей понравилось, когда вы впервые явились с этим домой? – спрашиваю я.
– Я никогда не состоял в браке, – он оглаживает одного из журавлей. – Как и вы.
Последнее замечание я пропускаю мимо ушей, углубившись в разглядывание цветных изображений у него на руке.
– То, что вы рассказали мне об Аритомо… что он был художником по татуировкам… Если о таком узнают все, это погубит его репутацию.
– Его имя обретет бессмертие.
– Созданные им сады уже сделали его бессмертным, – поправляю я его.
Тацуджи расправляет рукав теми же выверенными движениями.
– Сады со временем меняются, судья Тео. Их первоначальные рисунки пропадают, стираемые ветром и дождем. Сады, разбитые Аритомо-сэнсэем, в своем первозданном виде больше не существуют, – добавляет он, застегивая запонку. – А вот татуировка… татуировка может сохраняться вечно.
– «Даже самая бледная краска переживет память людей», – невесть откуда приходит ко мне старинная китайская пословица, и я пытаюсь сообразить, где слышала ее прежде.
– Только если она сохраняется должным образом, – замечает Тацуджи.
– Много лет назад я отправилась на поиски садов, сотворенных Аритомо. То был один-единственный раз, когда я совершила поездку в Японию.
– Вы нашли их? – выражение его лица говорит мне, что ответ ему уже известен.
– Отыскать их было трудно, – признаюсь я. – Старые семьи, для которых он создавал сады, умерли после войны, наследники рассеялись, дома их предков были проданы или поделены. На местах, где когда-то были сады, возводились жилые дома или прокладывалась дорога. Я нашла всего один из его садов, который существует до сих пор. Его превратили в сквер для тамошней округи.
– А-а, это в Киото, в старом пригороде Чусожима. Я был там.
– Когда я вошла в него, то сразу поняла, что сад не такой, каким он его изначально задумал. В нем не было его души.
– Югири – единственный сад, до сих пор сохраняющий его отпечаток, – говорит Тацуджи.
Я потянула из лежащей на столе кипы последнюю гравюру. Триптих: три вертикальные ромбовидные рамки, почти сходящиеся вместе, пирамиды с отрезанными вершинами. Предметы внутри рамок утратили форму. Чувствуя неожиданное головокружение, я, поддерживая себя, упираюсь ладонью в стол, прихожу в ужас оттого, что моя болезнь принимает другой оборот, лишая меня способности осознавать очертания и формы. Об этом врачи ничего не говорили. Несколько раз моргаю глазами – все равно предметы остаются искаженными.
Тацуджи забирает у меня
Вдруг сквозь мое смятение пробивается мысль.
– Дайте-ка мне ее, – говорю я Тацуджи.
Его озадачивает настойчивость, звучащая в моем голосе. Забираю у него оттиск, почти из рук вырываю, и расстилаю его на столе, расправляя ладонью. Делаю шаг назад, потом еще один. Тацуджи скользит назад и становится со мной рядом. Мы оба смотрим на