Неспешно, конструируя последовательность событий даже во время рассказа, я излагаю Фредерику все, что узнала про «Золотую лилию». Когда я завершаю рассказ, наступает долгое молчание.
— Думаешь, Аритомо был замешан? — спрашивает он наконец.
— Не знаю. Но после того, что рассказал Тацуджи, уверена, что была узницей в одном из концлагерей «Золотой лилии». Многое из сказанного им совпадает с тем, что я там видела.
— Аритомо знал, что джапы с тобой вытворяли?
— Я ему рассказала.
— Зато мне ты ничего не говорила. — Его голос выдавал застарелую обиду, все еще жгучую после стольких-то лет. — Сказать правду, я так и не смог понять, почему ты уехала из Югири.
— Я не могла жить тут, Фредерик. Не могла даже заставить себя создавать сад, который предназначался в память сестры: все в нем напоминало мне об Аритомо. Законы, право — единственное, в чем, по моему разумению, я разбиралась хорошо.
— У тебя и получалось совсем неплохо.
— Странно, правда? Я вовсе не думала становиться судьей, когда возвращалась к работе. Зато у меня имелось то, что, на свой лад, рекомендовало меня вновь образовавшемуся независимому государству, когда оно принялось подыскивать кадры: я не европейка, а уж как критически была настроена против наших колониальных хозяев, которые продали нас с потрохами!
— Ты так и не оправилась от пережитого в заключении.
— Ты знаешь кого-то, кто оправился?
— Виноват. Глупость сказал.
За спиной Фредерика в глаза мне бросается плывущий в небе воздушный шар — ярко-красный, в форме перевернутой слезы. Фредерик прослеживает мой взгляд, оборачиваясь, чтобы взглянуть через плечо.
— Один малый из К-Л привез его сюда неделю назад, — говорит он. — Поднимает на нем в воздух туристов. Мне рассказали, что успехом пользуется полет над районом вокруг Югири.
Шар, медленно вращаясь, подбирается к нам. Сбоку на нем слова «ЧАЙНАЯ ПЛАНТАЦИЯ МАДЖУБА» и эмблема плантации: контур капско-голландского дома. При виде его я издаю стон притворного недовольства.
— Да ладно тебе, — отмахивается Фредерик, — отличная реклама!
— Я его собью, если он осмелится полететь над Югири.
Он смеется, вызывая недоуменные взгляды сидящих вокруг людей.
— Помнишь ту сказку, которую каждый год Эмили рассказывала на Празднике середины осени? — произносит он, отирая слезы с глаз. — Хоу И своим луком и стрелами сбивает с небес солнца? А его жена глотает волшебное снадобье и становится бессмертной?
— Бедняга Хоу И, тоскующий по жене, которую он потерял, уступив луне, — говорю я. — Ему бы, бедному, заставить себя позабыть ее.
— Видно, не смог, — отвечает Фредерик. — Видно, и не хотел забывать.
В тот же вечер, в пять часов, я переодеваюсь для прогулки: рубашка с длинными рукавами, свободные легкие брюки, крепкие башмаки. А Чон уже ждет меня у входной двери. Домоправитель, давно понявший, что я переняла у Аритомо привычку совершать вечернюю прогулку по окрестным дорожкам, стоит ему заслышать, что я собираюсь гулять, тут же появляется у входной двери с посохом. Посох я не беру никогда, но это отнюдь не мешает А Чону всякий раз подавать мне его.
Строго говоря, есть тринадцать пешеходных дорожек, что отходят от трех селений на Камеронском нагорье, все — разной протяженности и трудности. Еще есть куда больше тропинок, не нанесенных на карты, известных только лесничим и тем, кто всю свою жизнь провел на нагорье. Одна из них вьется у самого края усадьбы. На всю прогулку у меня уходит меньше часа, и, учитывая время года, вряд ли я встречу еще кого-то на своем пути.
Во время прогулки давящая внутри тяжесть отпускает. Над головой сходящиеся друг с другом листья бросают тени на другие листья. Запах перегноя смягчен благоуханием диких орхидей. Воздушные корни пробиваются из ветвей деревьев баньяна, некоторые из корней постарше уже успели с годами окаменеть до состояния сталактитов, и теперь они подпирают прогибающиеся ветви. Если не считать тропинки у меня под нами, ничто не указывает на то, что кто-то проходил тут до меня, и всего через несколько минут я чувствую, как затягивает меня это влажное, гниющее средоточие тропического леса.
Тропинка крутая, идти по ней трудно.
Я останавливаюсь перевести дыхание на уступе, откуда открывается вид на долины внизу. И вновь меня жалит застарелое ощущение несправедливости: я была бы покрепче, если б не подорвала здоровье в лагере. Когда нейрохирург впервые уведомил меня о диагнозе, я спросила, не вызвали ли болезнь перенесенные мною лишения, не были ли они семенем, посаженным сорок лет назад, которое мало-помалу запускало свои ядовитые корешки все глубже и глубже в мой организм. «Наверняка утверждать нельзя, — сказал врач, — но сомнительно».
Что-то во мне никак не может остановиться и не гадать об этом.