И все же привычная Розина ярость была несоразмерна случаю. Шайка этих моральных бандитов, рассевшихся у нее на кухне, включая Иглина, словно уплыла куда-то вдаль, и голоса их притихли. Всё разворачивалось словно по готовому сценарию, и казалось, это происходит не с ней, а с кем-то другим. Одноактная пьеса, достойная театральной труппы социалистов из Саннисайд-Гарденз, поставленная прямо на Розиной кухне. Главную роль исполняло тело Розы – ведь шла речь о поведении этого самого тела, – но не более того. Душа – если только в ее теле еще оставалась душа – здесь не участвовала.
Потому что эти-то люди, оккупировавшие Розину кухню, хоть и явились сюда с палаческой миссией, были трогательно почтительны: они испытывали уважение к Розиной силе, к ее биографии, к обхвату ее груди, что был вдвое шире, чем у каждого из них. Она ведь участвовала в марше протеста в день рождения Гитлера на Пятой авеню, а американские коричневорубашечники швырялись в нее гнилыми овощами. Она устраивала демонстрации в защиту чернокожих чуть ли не раньше, чем те сами начали их устраивать. Нести неграм революцию – это здорово! А вот привечать у себя в постели одного конкретного чернокожего копа – совсем не здорово. Ох уж эти лицемеры! Из тумана их болтовни снова и снова неизменно всплывало слащавое словцо – “связи”. Они обеспокоены ее связями. Они имели в виду, разумеется, одну связь – союз ее стремительно стареющего еврейского коммунистического влагалища с крепким и любвеобильным членом черного лейтенанта полиции.
Между тем Роза спрашивала своих визитеров с видом полоумной официантки-зомби: вам с молоком или со сливками? С сахаром? А может быть, вам нравится черный?
Вдруг воображаемая ручка прекратила царапать воображаемый блокнот. Роза еще больше удалилась от событий, происходивших на ее глазах, от своей теперешней жизни, грозившей вот-вот рухнуть под натиском беспорядка.
– Иглин? – вопросительно произнесла она, обрывая монотонный, пересыпанный намеками бубнеж.
– Да, Роза?
– Выйдем отсюда.
Последовал обмен тревожными взглядами, но Иглин успокоил соратников, шевельнув бровями, – совсем как дирижер, взмахнув своей палочкой, заставляет оркестр умолкнуть. А потом они с Розой вышли на свежий воздух, в открытый двор Гарденз.
Эта пепельница была настоящим фетишем: продолговатая глыба гладко отполированного черного гранита, такая тяжелая, что ею можно было бы остановить вращение двери на шарнирных петлях или проломить человеческий череп. Когда пепельница в очередной раз переполнялась окурками “Пэлл-Мэлл”, ее приходилось поднимать двумя руками, чтобы донести до кухни Альмы Циммер и опрокинуть в мусорное ведро. А потом – мыть над раковиной, потому что Альма, Розина несговорчивая свекровь, ясно давала понять, что желает видеть пепельницу идеально чистой, – пускай даже об ее сверкающее дно немедленно раздавят новые окурки товарищи Альберта. Подумать только: для такой увесистой штуковины нашлось место в багаже при бегстве из Любека! А вот Альма нашла-таки для нее место. Как знать, кто поднимал эти чемоданы, у кого болели запястья от этой тяжести и завернутых в бумагу чашек и блюдец мейсенского фарфора? Уж точно не у самой Альмы. Наверное, багаж тащили носильщики, а когда носильщика не находилось, то брат Альмы, Лукас, или сын Альмы, Альберт. Альберт Циммер, Розин будущий муж – богатый еврей, возомнивший себя немцем и не желавший расставаться со своим заблуждением даже на фоне нацистских маршей.