– Лучше бы из Литвы. Все же Прибалтика! – оживившись, насколько она умела, сказала Дзидра Алдонис.
У нее было гипертрофированное стремление воспрянуть и распрямиться. Ей хотелось, чтобы побольше достойных корней таилось в глубине прибалтийской почвы. И чтобы из тех корней все произрастало пошире, поднималось повыше, вровень с реликтовыми соснами на побережье залива.
– Я думаю, мы действительно отсюда пришли. И сюда же вернулись, – подтвердил Георгий Георгиевич.
Но через день уточнил:
– Я, простите покорнейше, повнимательней разобрался в старых бумагах… Нет, все же Елчаниновы явились из Польши.
Дзидра весьма огорчилась. Но что поделаешь: дворянин все приводил в соответствие с истиной, не допускал отклонений от правды даже в чем-нибудь второстепенном. Лгать русские дворяне, как поняли Дзидра и Имант, попросту не умели.
«Елчаниновы… Незначительные люди такую фамилию носить не могли, – думала Дзидра, нехотя и частично преодолевая свою неприязнь ко всему русскому. – Если бы Елчаниновым стал случайно человек неприметный, ему бы лучше было взять псевдоним».
Дзидра Алдонис окончила всего один курс исторического факультета – до истории русского дворянства она не добралась. Семейные обязанности преградили ей дорогу к высшему образованию. И с помощью Георгия Георгиевича она восполняла упущенное… Потихоньку, не сразу Дзидра начала все же отделять дворян от «захватчиков»: они как-никак тоже настрадались от той власти, что вторглась в ее страну.
Георгий Георгиевич гордился своей родословной не оттого, что это была его родословная, а потому что она сама по себе заслуживала уважения и гордости. А если бы не заслуживала, он, не умевший кичиться и приукрашивать, смирился бы и гордости не испытывал.
– В жизни, как и в искусстве, – сказал он однажды, – возможна либо вся правда, либо никакой правды. Про искусство так думал один из великих. Не помню, кто именно. А я добавил про жизнь…
Он не стыдился признавать, что чего-то не помнил или чего-то не понимал. Это не унижало Георгия Георгиевича, ибо правда, по его убеждению, лишь возвышала. Он говорил то, что думал, – и эта дворянская норма, эта естественность многих изумляла. Но сам он передвигался твердо и прямо… Чудилось даже, будто он затянут в корсет. Такая независимая походка иным казалась признаком какой-то болезни: валили со своих больных ног на здоровые. Походка эта досталась Георгию Георгиевичу от веков.
Елчанинов часто и с почтением обращался к тому энциклопедии Брокгауза и Ефрона на букву «Е». Невыцветавшая позолота на кожаном переплете отнюдь не выглядела признаком украшательства: та энциклопедия тоже усвоила манеры дворянские.
– Мы явились к Василию Темному… То есть, простите покорнейше, мои предки явились, – уточнил не умевший ничего искажать и преувеличивать Елчанинов. – Василий Темный был, как известно, слепым. Но поверьте, и очень зрячим! Он разглядел и оценил моих дальних-предальних родственников.
– Она ничего хорошего не умеет, – вторглась в рассказ о елчаниновской родословной Дзидра. – Только и умеет делать людей несчастными!
– Да, оценивать и ценить не умеет… – грустно сосредоточился на своей мысли Георгий Георгиевич.
Рассуждения потомственного дворянина Георгия Георгиевича напоминали слова потомственного еврея Абрама Абрамовича. Только вот анекдотов дворянин не рассказывал, а был богат историческими сведениями. В остальном же он настойчиво напоминал лучшего друга нашей семьи. Даже их имена-отчества кажутся мне знаменательными и схожими: Георгий Георгиевич, Абрам Абрамович… К тому же Елчанинов, как и Еврейский Анекдот, работал в издательстве: он переводил русскую классику на латышский язык, которым тоже владел блестяще. И Эмилия со вздорным, взбалмошным преувеличением демонстрировала перед своим «вечным поклонником», что она в ответ не только его поклонница, но и поклонница русских волшебников слова.
Даша, позже переселившись в Ригу, стремилась как бы переселить туда и нас всех: в подробностях узнавали мы от нее о том, что происходило в доме Алдонисов и вокруг него. Утеря родного крова не сделала сестру словоохотливей, но все-таки сблизила ее с эпистолярным жанром, в котором она прежде не выступала. Внезапная разорванность нашей семьи, слитность которой раньше представлялась мне нерушимой, и Игоря за океаном почти ежедневно приобщала к эпистолярности.
Письма, только они, стали связующей – не боящейся ни расстояний, ни огня, ни меча – нитью между Иерусалимом, Прибалтикой и Нью-Йорком.
«Единение людей не определяется количеством их встреч и общений, – вспоминал я слова Еврейского Анекдота. – Если б оно определялось таким образом, самым близким другом моим был бы дворник: я вижу его каждый день».
Раньше слова его меня убеждали, а теперь утешали.
Но вернусь к поре более ранней. То забегаю вперед, то возвращаюсь… То возвращаюсь, то забегаю…
Столь часто напоминавший Еврейского Анекдота дворянин Георгий Георгиевич сообщил Дзидре и Иманту: