– Я откажусь от роли, – шепнула ему Даша.
– Из-за чего?!
Он мог бы спросить «из-за кого?», но деликатность не покидала его, как Дашу не покидало очарование.
– Я буду счастлив, если ты сыграешь Нину.
Он не мог быть от этого счастлив, но судьба жены – в том числе и актерская – была для него дороже собственной. Он был мужчиной и умел превозмогать боль – физическую и душевную.
– Ты хочешь, чтобы я согласилась?
– Можно ли от этого отказаться?!
Вернувшись домой, он, как всегда вечерней порой, ушел поплавать. Хоть море даже для него было прохладным. И плавал дольше обычного… Значительно дольше.
– Любовь не имеет обратного хода, – сказал как-то Игорь.
Он досконально разбирался во взаимоотношении разных полов, пока дело не дошло до него самого. А когда дошло, практика не подчинилась теории.
«Любовь не имеет обратного хода». Жаль, что брат не объяснил это в свое время Иманту: для его полного успокоения. А Даша и без Игоря знала… Предстоящее прибытие Афанасьева – в театре этого ждали не как приезда, а именно как прибытия! – привело сестру в уже позабытое ею смятение, от которого бы она охотно избавилась. Смятение было порождено не жаждой любви, а жаждой покоя. В крепость, где Даша так надежно укрылась, вторглась грозовая опасность. Она покушалась на главное, что обрела сестра: на стабильность, которую Даша стала ценить выше трепета и мятежности. Быть может, покоя она начала желать слишком рано, но потому, что ее слишком рано настигли испытания, превратившие первую любовь в первую несусветную муку.
Она дорожила воспоминаниями о начале, об истоке той первой страсти… Но не более, чем дорожила. И страшилась, что история, которая последовала за ее девичьим праздником и превратила его в женскую катастрофу, будет иметь продолжение.
Афанасьев же «прибыл» именно с надеждой на продолжение. Или на то, что у Даши вслед за первой любовью возникнет вторая. И вновь к нему… Он, по-арбенински искушенный в страстях, должен был знать, что подобное не случается. Но желание стало неотступным, и опыт под напором желания отступил. Может, потому, что он был не его личным опытом: любил-то он в молодости только жену, а в зрелости – только Дашу. Искушенность явило ему искусство. А это совсем иное…
На первую встречу театрального коллектива с мэтром Даша явилась в самом будничном платье, не прибегнув в то утро к косметике, чтобы у Иманта не возникло и намека на подозрение. Она попросила мужа быть в зале с ней рядом.
– У меня, к сожалению, репетиция, – ответил он правдой. Но с такой интонацией, чтобы Даша поняла: он в
Иван Васильевич же готовился к появлению в театре тщательней, чем к любой премьере. Даша это почувствовала: все, что было в то утро в нем и на нем, виделось ей чрезмерным. Только неугомонившаяся страсть могла подмять под себя его вкус… Былой дворцовый фасад Афанасьева выглядел в ее глазах отреставрированным так старательно, что нарушились пропорции, исказился замысел первоначального создателя-архитектора, а роскошество покусилось на чувство меры.
Он приехал ради нее, ради нее поднялся на сцену, ради нее пытался быть в каждой своей фразе либо глубокомысленным, либо сногсшибательно оригинальным, либо феерически остроумным. Но все это представлялось Даше спектаклем, в котором не было той неотрепетированности и первозданной естественности, к которым Иван Васильевич призывал постоянно учеников… «Вы не должны домогаться успеха – и тогда он придет», – учил Афанасьев. А на этот раз сам
Эрудицией Афанасьев блистал так, что Даша внутренне зажмуривалась. Он уверял, что проникновение в пьесу начинается с проникновения в автора. И принялся усиленно проникать в Лермонтова… Наверное, он забыл, что Даша все это от него уже слышала: она не восхищалась его познаниями, а раздражалась заученностью того, что он пытался представить экспромтом. Но, повторюсь, так это воспринимала во всем зрительном зале, быть может, она одна. И не в излишнем роскошестве его облика, не в повторении уже знакомого была главная причина тревожного раздражения, а в том, что Афанасьев вознамерился разрушить ее дом на побережье, возле залива… Он пошел в наступление на эту Дашину крепость, неприступностью которой она более всего дорожила.
Иван Васильевич, меж тем ничего не подозревая, все упрямей проникал в Михаила Юрьевича, чью драму мечтал воплотить на сцене не столько из любви к Лермонтову, сколько из любви к Даше и ради общения с ней.