В 1475 году, когда турки угрожали потоптать ногами и копытами своих коней всю Европу, они отняли Кафу у генуэзцев. И стала Кафа — Кефе — гордость и слава правоверных. К тому, что дали Кафе генуэзцы, турки прибавили еще своего, своей роскоши и своего восточного блеска: воздвигли богатые мечети с высокими минаретами, роскошные здания бань... И стала Кефе Крым-Стамбулом, или Кучук-Стамбулом, — малым Константинополем... Она насчитывала в себе до восьмидесяти тысяч жителей; в ее порту часто стояло до семисот судов... Богатство и внешняя роскошь поражали глаз, пугали непривычного...
И вот этот-то волшебный город предстал во всей своей чарующей красе и во всем своем многолюдстве перед глазами наших «сіромах» — Сагайдачного и Олексия Поповича.
Пройдя вместе с прочими, сновавшими из города в город, под массивными крепостными воротами, татарами, турками, армянами, греками и эфиопами в своих до невообразимости пестрых нарядах и лохмотьях, наши казаки вступили в кипучий, блестящий и смрадный, полуевропейский, полуазиатский муравейник, который оглушал и ошеломлял разнообразием, дикою нескладностью шума, говора, криков, возгласов и какой-то адской музыки, которою звучали узкие, запруженные народом и скотом улицы, широкие, как бы заваленные снующим и гамящим людом площади и площадки. Лязг и брязг всевозможного оружия, железа, стали, меди, серебра и золота, которым обвешивал себя дикий человек, живший больше чужою кровью, чем своим трудом и потом, скрип арб, способный вымотать всю душу, ржание лошадей, ослиный рев, крики погонщиков, водоносов, всевозможных продавцов, хлопанье бичей, дикие взвизги и выкрикиванья дервишей, около которых толпились кучи ротозевающих правоверных, и в довершение всего этого ноющий и режущий душу скрипучий невольницкий плач где-то, который отчетливо выделялся из этого адского хаоса звуков и точно резанул по сердцу наших казаков, — вот первое, что встретило их в этом городе неволи и христианского плача. Самое роскошное воображение поэта не может представить себе того, что поражало наших странников на каждом шагу: роскошные генуэзские здания и дворцы, испещренные и обезображенные восточною, какою-то сверкающею, режущею глаз роскошью, золото и грязь, гранит и мусор, шелк, весь залитый золотом, и нагота, загорелая, пыльная, жалкая нагота, сквозящая и сверкающая из-за лохмотьев; жаркое солнце, еще ярче выставляющее всю эту дикую пестроту, громоздкость и грубую раззолоченность; наглые лица пашей и янычар; черные со страшными белками курчавых евнухов и пугливые, приниженные лица рабов и невольников; журчащие фонтаны и где-то знакомый плачущий под треньканье бандуры голос — свой, родной голос среди этого ада чуждых звуков и голосов; красные, словно кровавые, фески на черномазых лицах, раззолоченные и увешанные шнурами и всякой мишурой куртки, пестрые, белые, зеленые чалмы над седыми и красными бородами и горящими диким блеском глазами азиатов, яркость позументов на кафтанах и халатах, позолоченный сафьян богатого сапога и плетеный из осоки лапоть пленного москаля, оружие на золотых цепях пашей и железные цепи на ногах и на руках, а иногда и на горле у людей; лошади, наряженные в шелк и златоглав [
Но нет... вот оно, милое женское личико под кипарисом, в тени — и личико плачущее...
Это невольничий рынок!.. Казаки натолкнулись на невольничий рынок...