Если внутренний голос очень крепок, человек это раньше или позже почувствует. Может быть, не сразу. Может быть, только к тридцати, к сорока годам, на горьком опыте. Но непременно почувствует, что отказ от роли отщепенца значит, в известных условиях, согласие с ролью подлеца. Кто это понял — не забудет (хотя, в каких словах он выразит свой опыт — не знаю. Слова могут быть разные). И если будет оглядываться на других, то только на людей с совестью. Он не испугается жизни отщепенца, разрыва с массой. Конфуций говорил: "Когда царит добродетель, стыдно быть далеко от двора. Когда царит порок, стыдно быть близким ко двору". Я думаю, слово "двор" можно заменить словом "народ". Смысл не переменится. Небо может отвернуться от народа так же, как от государя и двора, и тогда быть отщепенцем совсем не стыдно. Просто трудно.
Особенно трудно жить полуотщепенцем, в полуотрыве от массы, не порывая своих связей с ней, не замыкаясь в свою секту. Когда масса в одном из своих зверских состояний — отойди от нее, а когда она становится человечней и в ней шевелятся человеческие вопросы — без ненависти, без злопамятности, отвечать на эти вопросы. Масса не переменится, но какие-то люди услышат, подойдут поближе.
Жить полуотщепенцем — значит сидеть на двух стульях. Это иногда можно (когда стулья сближаются). Это иногда нельзя (когда стулья расходятся, и зад проваливается в пустоту). В таком случае надо твердо решить, куда сядешь. Есть время жить и время умирать, время компромиссов и время отказа от компромиссов. Либо ты готов стать отщепенцем, разрешаешь себе эту позицию, когда масса звереет, — либо придешь, как щедринский либерал, от соглашений "по возможности" к соглашениям "хоть что-нибудь" и кончишь — "применительно к подлости".
Нынешний либерал живет, оглядываясь на людей. Заповедей у него нет, категорический императив сдан как идеалистический выверт. Но есть стыд и совесть. Этого достаточно, пока не оторвали от друзей и не втянули в принудительное общение с тем, что выросло на месте совести. С антисовестью. Либерал ежится, топорщится — а уйти в себя, замкнуться не может, нет у него глубины, на которой можно отмолчаться. Хочется поговорить, найти понимание — и ему предлагают понимание: признай только правду хрена. Пойми и ты, что у антисовести есть свои искренние убеждения, свои резоны. И человек понимает, привыкает к диалогу с антисовестью, а чем кончается такой диалог — известно. И потом уже трудно вернуться к прежнему.
Мы живем в обществе, где нельзя застраховать себя от насилия. И ко всем нам относится пример, приписываемый Августину. Я уже приводил его в "Письмах о нравственном выборе", но приведу еще раз. Он здесь к месту.
Когда варвары взяли Гиппон, многих девственниц изнасиловали. Августин считал виновными тех, кто испытал — если говорить в терминах статьи — согласие с антисовестью, испытал минутное удовлетворение от своей податливости. Кто же ничего не пережил, кроме ужаса, боли и отвращения, — на тех греха нет.
Я думаю, модель Августина можно отнести к жертвам любого насилия. Савонарола под пыткой отрекался, а когда пытка приостанавливалась, снова повторял то, во что верил. Насилие владело его плотью, но не овладело его душой. Такая душа осталась чистой.
Власть насилия может быть и более долгой — не на минуты, не на часы, но на недели и месяцы. По-моему, и это простительно, если обморок души прекратится вместе с обстановкой совершенной беспомощности, одиночества и отчаяния. Нельзя строго судить человека, попавшего в условия, для него непосильные. Даже если другие люди могли это вынести. Нельзя судить одного человека по меркам, годным только для другого. Пусть он сам себя судит — а мы в него не бросим камня.
Но вот прошел месяц, два месяца свободы. Обморок души кончился. Если душа осталась жива, она опомнится. А если не опомнилась? Если человек и на воле продолжает бубнить то, что затвердил со страху?
Я приводил в пример Галилея, Уриэля Акосту. Но Галилей не писал заявлений с протестом против антикатолической кампании зарубежной прессы. Уриэль Акоста не стал подручным Бен Акибы.
Как назвать человека, которому пришлась по душе его податливость в диалоге с антисовестью? И который по доброй воле продолжает то, что начато было под замком? У этого человека душа была готова к новой роли. Насилие здесь сыграло роль повивальной бабки, помогло родиться истинному пониманию своей природы. И наше сострадание, испытанное к жертве, исчезает. Мы не станем называть податливость к антисовести новым видом мученичества.
Может быть, мои слова покажутся слишком резкими. Я не настаиваю на них и готов закончить мягче — словами поэта: