Но Нильс с ревом несется на него. Ах, так? Ты, помощник пастора! Боже мой, смотрите на Нильса! Он хватает проповедника и бросает себе на плечо, как мешок с тюленьим жиром. Он бежит с ним в конец поля, проповедник болтает ногами в воздухе. Мяч у Нильса. Боже мой, смотрите на Нильса! Гол!
Сумерки, середина дня. На севере полная луна. И время от времени глупый мешочек с травой пролетает на фоне луны, как будто мальчишки швыряют камнями в небесное окно.
XXIII
Старое время
На, Олаби, передай!
Олаби с очаровательной, довольно приторной улыбкой жеманно берет у меня полную до краев чашку и передает ее своей матери. Она сама не может есть: бедняжка вот уже несколько недель прикована к постели. Это несчастье быть прикованным к постели в таком доме, в низкой, тесной берлоге, черной от грязи. Олаби элегантен, но в качестве «прислуги за все» он не придает элегантности дому. На полу около растрескавшейся старой печи лежат кучи золы, кастрюля покрыта слоем грязи. Впрочем, и сам Олаби не слишком чист: ему не мешало бы побриться, помыться. Не то, чтоб он не знал, что чистота — достоинство; на его художественных вышивках и кружевах, показанных нам, ни единого пятнышка. В эту работу он вложил душу; может быть, душа его безукоризненно чиста.
Шарлотта пьет из кружки и ставит ее на стул.
— Ая, ая, ая, ая, куя, куя, — выводит она старческим надтреснутым голосом. Она весело орет и закатывается в приступе астмы.
— Куя, куя, куя, — снова поет несгибаемая старуха. У нее, полумертвой от астмы, сердечной болезни, туберкулеза и бог знает от чего еще, больше душевной силы, больше умения радоваться жизни, чем у любого из жителей поселка. Она это знает, демонстрирует, выставляет напоказ — обломок старины.
— Куя, куя.
Она раскачивается всем телом, мотает головой; внезапно останавливается, яростно затягивается трубкой с обгрызенным мундштуком; разражается хохотом и валится в приступе кашля.
Так, старушка, пусть разорвутся легкие, пусть лопнут бока; ори, наслаждайся, задохнись и умри. Ты уже пережила всех.
Мы были очень дружны, эта согбенная старуха и я. Мне нравились ее рассказы, она выкладывала их мне. Ей нравилась моя болтовня, я «заливал» ей сколько влезет. Большинство людей узнаешь постепенно; Шарлотта свалилась на меня внезапно. Никогда не забуду ее появления в тот июльский день, когда я кончил крыть крышу! Жители степенно поднимались по тропинкам в гору к моему дому, каждый нес в руках чашку, готовясь приличным образом отпраздновать этот день, как вдруг небесный свод треснул от крика: боже мой, что это?
На горе, на полдороге к дому стояла Шарлотта, скрюченная, с согнутой от старости спиной и искривленными ногами, но с задранным подбородком.
— Ая, ая, ая, ая, — кричала она, заставляя двигаться свой живот, размахивая руками, потрясая чашкой для кофе и трубкой. — Ая, аяя, аяя, ая.
Толпа ревела от хохота.
— Ая, ая, аяя, ая, — раздавалось бесшабашно, громко. Вдруг бедная старуха остановилась, повернулась и с отчаянным усилием возобновила подъем на гору раскоряченными паучьими ногами. Она провозгласила свою радость.
Это был ее праздник — она отпраздновала его вовсю. Какие песни она распевала, сидя на склоне горы! Торнарсук[17]
проснулся, тролли[18] слушали ее, сидя на горных вершинах, и скалили зубы. Бесшабашные, непристойные, вольные песни: народ гоготал, девушки прикрывали уши руками — может быть, держа ладони горсткой? Какой силой владела эта старая уродина, ломавшая преграду столетий!Невозможно продолжать. Мы не можем допустить, чтобы старый Торнарсук потрясал основания Манхаттана,[19]
чтобы горные тролли оставляли жирные следы своих лап на металлических панелях здания Крайслера.[20] Мы не можем допустить, чтобы старухи рассказывали все, что они знают. «Ая, аяя, ая». Веселая штука жизнь. Старые — они знают!