Иван Васильевич уехал, а Платон Васильевич долго ходил еще по комнатам, сложив руки и склонив голову. Никогда еще не чувствовал он такой тоски. Устарев в привычке жить по произволу желаний, в зависимости от самого себя, ограничив все потребности души и тела удовольствиями, приобретаемыми за деньги, Платон Васильевич в первый раз почувствовал, что что-то над ним тяготеет, что он к чему-то прикован, что он весь не свой. В нем проявилась какая-то смертельная жажда, которая отбила охоту ко всему издавно-обычному, потушила все прочие желания, все ежедневные прихоти, которыми продовольствовался столько лет дряхлый холостяк, нарушила застой души, взволновала ее, возмутила.
— Туши свечи! — проговорил он, наконец, — или постой; где человек Петра Григорьевича?
— Он уже ушел, ваше превосходительство, — отвечал слуга.
— Зачем же он ушел, когда я ничего еще не сказал!..
— Не могу знать-с.
— Дурак! Где Борис?… Борис!.. что ж ты нейдешь, когда кличут?… Зачем отпустили человека без моего приказания?
— Кто ж его отпустил, ваше превосходительство. Он пришел, сказал, что велели, да и ушел.
— Что ж он сказал?
— Да то, что господа не могут быть, барышня, вишь, будто бы заболела.
— Будто бы!.. Я даже не успел спросить, чем заболела! А ты, дурак, не догадался?… Карету!
— Давно готова-с.
Платон Васильевич прошелся еще по комнатам, потом спустился с крыльца.,
— Куда прикажете? — спросил лакей.
— Пошел домой! — отвечал Платон Васильевич. Дверцы захлопнули, лошади двинулись, сделали десять шагов от подъезда дома к крыльцу флигеля, лакей перебежал вслед за ними, отворил дверцы кареты и принужден был крикнуть: «Приехали, ваше превосходительство!» — потому что Платон Васильевич успел уже забыться в горестных помыслах.
Молча он выбрался из кареты, вошел в свою комнату, сел и сидит, как гость в ожидании хозяина. Еще девять только часов; что ему делать до обычного второго за полночь часа возвращения из клуба? Бывало, с двух до двух, хоть плохо, но спится; потом визиты, потом обедать в клуб или на званый обед, потом на вечер, в концерт, в театр, а в заключение снова в клуб — сколько новых впечатлений, сколько разговоров о какой-нибудь грации театральной, сколько прений о том, кто с чего ступил и почему так ступил, с добрым или злым намерением пошел в вист, умно или глупо сыграл; сколько сладких воспоминаний об сам-пят, об удачной прикупке; сколько мыслей и дум о том, что ежели бы так пошел, а не так, так совсем была бы другая игра. Было чем занять время бессонницы, было чем позаняться и воображению во время сна, и вдруг — все стало нипочем! и клуб нипочем, и даже обед клубный нипочем! обед, который дороже цены своей, который переваривается в самом прихотливом желудке, обед, заставляющий о себе думать и говорить, который при одном воспоминании производит саливацию,[110]
как меркурий, — обед, которым можно начинить себя и уподобиться душистому блутвурсту[111]… и все это стало для Платона Васильевича глупо, бессмысленно, отвратительно, недостойно человеческой природы, пошло, невыносимо… Он предпочел всему этому безмолвное, неподвижное сидение у себя в креслах, созерцание чего-то в мыслях своих, какие-то соображения о будущности.Душа в человеке как поток, движущий органические колеса: приподними только
Не смыкая глаз в продолжение всей ночи от подобной же боли, Платон Васильевич рано поутру послал Бориса на лошади свидетельствовать свое почтение Петру Григорьевичу, узнать о состоянии здоровья Саломеи Петровны и спросить, можно ли ему навестить их. Борис не любил быть простым Борисом в кругу своей братьи, но любил быть Борисом Игнатьичем; а потому и вел себя соответственно этому сану. Если его куда-нибудь посылали, то он не бежал сломя голову, но сохранял и собственное свое достоинство. Придет, изъявит свое почтение, спросит по обычаю: «Как вас бог милует?» — «Слава богу, Борис Игнатьевич!» — «Слава богу — лучше всего… Что, господа, чай, еще не вставали?» — и с этого заведет политичный разговор, как водится.
У Петра Григорьевича в дворне был все словоохотливый народ, да и было о чем поговорить, — историй в доме случалось не мало: барин вкось, барыня врозь, а Саломея Петровна всему наперекор; только Катериной Петровной не могли нахвалиться, да зато об ней и славы мало и слова нет: хороша, — ну и слава тебе, господи, о чем тут и говорить.
Нетерпеливо ждал Платон Васильевич возвращения Бориса; ему хотелось поскорее лично изъявить свое участие.
— Ну, что? — вскричал он, выбежав в переднюю навстречу Борису.
— Да ничего-с, все еще не так здорова.
— Ах, боже мой! ты видел самого Петра Григорьевича?
— Никак нет-с.
— Что ж, узнал, чем Саломея Петровна нездорова?
— А бог ее знает, что с нею приключилось.
— Дурак! бог ее знает! как говорит! не мог спросить основательно.