– Что же это?.. Что же это, жена, а?.. – заговорил он наконец каким-то неестественным голосом – голосом, в котором слышалось все: и ярость беспомощного человека, и лихорадочная тревога, и нечто такое животное, что приближает человека к дикому зверю.
Ироида Яковлевна не сразу нашлась, что ответить. Она беспомощно смотрела на мужа и ожидала, что он скажет далее.
Преображенец, как бы поняв это, продолжал:
– Да, я знаю, что это… знаю… Она мне больше не дочь… Не надо… прочь ее… прочь от меня!
И он судорожно замахал рукой, точно отталкивая от себя ту которую гнал.
– Прочь! Прочь! – повторял он.
Тут Ироида Яковлевна, несколько успокоившись, нашла необходимым успокоить мужа.
– Николай, полно тебе, полно! – заговорила она. – Девчонка, недомыслок, сдуру, с праху словцо неразумное сказала, а он, на-ка, прочь да прочь!
– Прочь! Прочь! – твердил преображенец.
– Куда прочь-то? Опомнись!
– От меня прочь!
– Не чужая же она тебе – дочь, ты то попомни.
– Нет, она мне не дочь! Не дочь! – бормотал настойчиво преображенец. – Какая она мне дочь! У меня нет больше дочери!
И он все продолжал махать рукой, а голос его дрожал все более и более.
– На-ка! Затвердил одно, что сорока на суку, да и мечется! – заметила мужу Ироида Яковлевна. – Полно тебе, старый. Опомнись!
– Опомниться?! Ха, я уж давно опомнился, государыня моя, давно! Да и пора: стар стал, сед стал, еле вон на ногах стою! Сама, чай, видишь! Видишь?
– Вестимо, вижу – не слепая.
– Нет, ты слепая! – придрался вдруг к слову старый преображенец. – Совсем-таки слепая, государыня моя! Кабы ты не была слепая, ты бы видела, куда твоя дочка идет! Видела бы! А ты не видишь! Ты не видишь, – горячился все более и более преображенец, – что в твоей дочке сам черт сидит! Ты не видишь, что в ней нет ничего человеческого! Она – зверь, зверь, зверь!
Ироида Яковлевна закрестилась:
– Опомнись ты, оглашенный! Опомнись!
– Опомниться?! Ха, я уж давно опомнился, государыня моя, давно! Старому солдату пора опомниться! Служил Богу, служил царю Петру, турку видел, шведа видел, штыком работал, всего видел, всего перезнал, а уж того, чтобы родные дочки своих родных отцов бранью бранили – не видывал и не знавал доселе! Боже! Боже! – поднял преображенец руки кверху – Вот мои седины перед Тобой: голова моя старая, служилая, недомысленная! Прости мне то, что скажу! А скажу я слово страшное, слово отцовское!
Ироида Яковлевна женским чутьем угадала, какое такое слово хочет сказать муж. Она дрогнула всем своим телом и схватила мужа крепко за руку
– Постой! постой! – зашептала она тем порывистым женским шепотом, каким умеют шептать матери, когда им приходится защищать родное свое детище. – Постой!
Преображенец окинул жену странным взглядом, горько улыбнулся и стоял молча.
– Да постой, постой! – шептала Ироида Яковлевна. – Я знаю, что ты хочешь сказать… знаю! Но только ты не скажешь того… не скажешь – мне ведомо. Ты муж мне добрый, ты добрый дочке отец.
– Добрый для всех, да не для дочки! – произнес преображенец с отталкивающей холодностью в голосе.
– Неправда! – уже вскрикнула Ироида Яковлевна.
– Правда, государыня моя!
– Нет! Нет! – кричала мать в порыве неистовства.
– Так прочь же и ты от меня!
Сильный толчок заставил Ироиду Яковлевну отскочить от мужа. Она чуть не упала, кое-как удержавшись за подоконник. Между тем муж, старый преображенец, строго и расчитанно, с леденящей холодностью, произнес слово проклятия над своей дочерью.
Глухо и тяжело прозвучало это слово в чистенькой комнатке так недавно счастливых супругов и сразило бедную мать, как небесной грозой.
– Доня… доченька моя!.. – только и могла в ужасе и сердечном трепете произнести несчастная Ироида Яковлевна.
Преображенец не слышал вопля жены. Пошатываясь, как пьяный, он куда-то уходил…
Позорный столб, совмещенный с колодками.
Глава XI
Под акациями сада
Чертова Сержантка утащила Иону Маркианыча в сад.
В саду было пустынно и глухо, в последнее время редко кто из обитателей малинового домика заглядывал туда – всем было не до того, чтобы любоваться красотами осенней природы.
А осень действительно была превосходна необыкновенно: сухая, теплая, ясная. Лист еще не опал, но уже бурел и желтел. Чувствовалась та всем известная отцветающая жизнь, которая всегда навевает на душу какое-то тихое и грустное раздумье: припоминается и свое отцветание, и своя осень…