– Потому и говорю, что знаю. А что касаемо доноса: так и сделайте, как говорю.
– Да кто ж нам напишет-то его, донос-то этот?
– Напишет всякой. Кто угодно напишет-с. А я сам не могу-с: мне несподручно теперь-то с ней дела заводить. Пусть пишет, кто раньше писал.
– Да раньше у нас на дворе, говорят, Ермил-дворовый писал. Грамотный он был.
– Пусть Ермил и теперь пишет.
– Нету Ермила: Салтычиха его давно уже со свету сжила. Помер Ермил.
Тютчев помолчал, походил, потом, видимо принимая участие во всем том, что так сильно занимало девушку, заговорил:
– Впрочем, на примете у меня такой человек есть. Приходи-ка через денек-другой, вот о такую же пору, может, что и надумаю для вас. А сам я не могу-с, мне теперь не до того-с. Прощай, однако, любезная, мне недосуг, – проговорил Тютчев в заключение, заслышав в соседней комнате неопределенный кашель.
Галина торопливо поднялась.
– Прощения просим, барин! – произнесла она с низким поклоном и тотчас же вышла.
У ворот ожидал ее Сидорка, которого Тютчев не счел за нужное впустить к себе.
– Ну что? – спросил он.
– Обещал, – коротко отвечала Галина.
– Обещания мало, – сомнительно заметил Сидорка. – Он и ране мне в Троицком еще пообещал кое-что, когда я его из погребицы выпустил, а что-то из этих обещанков ничего не вышло. Да и у тебя тогда, в сторожке ночуя, городил и то, и се, и такое-этакое. Барин болтун!
– Где ж нам найти лучше-то?
– Найдем! – самоуверенно тряхнул головой Сидорка.
– Где ж это?
– Да он самый, Никол Афанасьич-то, по нашей дудке запляшет. Право слово.
– Эк ты, парень, говорить-то востер! За углом – рублем, а до дела пришлось – повесил нос!
– Зачем вешать! – не унывал Сидорка. – Я уж, у ворот-то стоя, кой-что обдумал. Право слово!
– Ну?
– Не ну, а стой! Что тебе говорил барин-то… касаемо нашей Салтычихи-то?.. Что говорил?..
– Говорил мало. Говорил, мол, что я зла не помню, а что касаемо старого, то пусть позабудет, я-де теперь жених и прочее такое. Пусть, мол, позабудет.
– Ну а ты скажи совсем другое, и скажи вот что…
Сидорка наклонился почти к самому уху Галины и начал что-то шепотом передавать ей. Та шла и слушала.
Сомнения Сидорки относительно Тютчева тоже были весьма основательны.
Как только Галина вышла, Тютчев торопливо вошел в соседнюю комнату. Там ждала его, сидя у маленького столика при двух восковых свечах, тоже очень маленькая девушка, на вид лет шестнадцати, бледная и болезненная. Это была невеста Тютчева, Анастасия Егоровна Панютина, довольно богатая орловская помещица.
Встретила она своего жениха совсем-таки неласково и с заметной брезгливостью начала пенять, что он принимает у себя всяких дворовых девок и делает им всякие обещания.
– Того не должно быть! – сказала она пискливым утомительным голосом, в нос, растягивая каждое слово, и в этом пискливом «не должно быть» слышалось столько властного и презрительного, что за бедного Тютчева становилось грустно.
По-видимому, молодой человек, как говорится, попал из огня да в полымя.
Тютчев перед своей невестой оправдывался тем, что это весьма необходимо, это имеет некоторую связь с его прошлой жизнью и необходимо для настоящего, что эта дворовая девушка спасла его однажды от самой верной погибели, и потому он должен был принять ее и выслушать.
– Ну дал бы золотой и выгнал! – пропищала Панютина.
– Того нельзя было учинить, – ответил Тютчев.
Панютина презрительно улыбнулась, причем ее маленькое личико, бестолково утыканное мушками, превратилось в какое-то печеное яблоко.
– Нельзя?!
Она некрасиво повела плечами и тонким-претонким пальцем правой руки дотронулась для чего-то до своих штопором завитых висков, а потом до флеровой беседочки (род тогдашней домашней девичьей шляпы) на голове, на которой целый день «месили тесто», как выражался тогда народ о напомаженных и напудренных головах.
Тютчев мялся.
– Ну да, ну да, я знаю, что тебе для меня всего нельзя, – продолжала пищать Панютина. – Я знаю, от кого эта девка – от Дарьи Николаевны Салтыковой. Я кое-что слыхала про эту госпожу Про нее бог весть что говорят, но я этому не верю, все вранье и ложь. Говорят, что она жестоко обращается со своими крепостными. Я и этому не верю, и это все вранье и ложь.
Тут говорившая начала несколько задыхаться, почему Тютчев нашел необходимым ее успокоить:
– Анастаси, будет… довольно… успокойся…
– Не могу, я не могу! – уже почти стонала и охала Панютина. – Эти дворовые, я их знаю, на все пойдут, они и на доносы готовы.
Тютчева передернуло.
«Неужели она все слышала? – подумал он. – Ежели слышала – быть сегодня домашней передряге».
– Да-да, готовы! Уж и эта девка не затем ли приходила? И уж не просила ли она тебя донос писать? Да-да, говори! Говори, я требую! Я слышала, салтычихинские не раз донос в Юстиц-коллегию подавали. Да-да!
– Анастаси! Анастаси! – как-то бессмысленно только и произносил молодой человек и был весьма рад, что и Анастаси ничего, вероятно, не слышала или не поняла, о чем он говорил с Галиной.
– Говори же! Успокой меня! – настаивала Панютина, все хватаясь за свои штопоры на висках.