Гневное возмущение Салтыкова обрушивается на «русских гулящих людей», бывших помещиков, устремившихся за границу после реформы, «на русских откормленных идиотов, здесь живущих». Ему отвратительны их напыщенность и чванливость. Потом, уже переехав в Париж и вспоминая баденские встречи, он напишет: «Такого совершеннейшего сборища всесветных хлыщей я до сих пор еще не видал и вынес из Бадена еще более глубокую ненависть к так называемому русскому культурному слою, чем та, которую я питал, живя в России. В России я знаком был только с обрывками этого слоя, обрывками, живущими уединенно и не показывающимися на улице. В Бадене я увидел целый букет людей, довольных своей праздностью, глупостью и чванством». Так рождается у Салтыкова замысел цикла «Культурные люди» (первоначально «Книга о праздношатающихся»), полностью осуществить который, однако, не удалось; как он сам объяснял, уже не было прежней веселости, необходимой, чтобы развить этот «юмористический», в сущности же — сатирический, сюжет. (Под «культурным человеком» иронически подразумевался русский помещик, которому после «катастрофы» не оставалось ничего другого, кроме раскладыванья пасьянсов и «проедания» выкупных свидетельств.)
Вот уже два месяца пользуется Салтыков баденским лечением, а все не может набраться достаточных сил и обрести покой для столь необходимой работы (ведь к тому же жизнь за границей всей семьей стоила немалых денег). «Не знаю, — пишет он Некрасову в июне, — скоро ли успокоюсь настолько, чтобы начать работать». Но такое успокоение не приходило, да и вряд ли придет когда-нибудь к бесконечно и мучительно восприимчивому Михаилу Евграфовичу, тело и душа которого до конца жизни представляли уже сплошную нервную рану, сплошную боль, И тут, несмотря ни на что, он все же работает. В июле он уже посылает в «Отечественные записки» рассказ, который чрезвычайно ценил, мнение о котором запрашивал чуть ли не у каждого своего корреспондента, — «Сон в летнюю ночь». Рассказ этот — подлинный гимн во славу русского крестьянина и русской крестьянской женщины, поильцев и кормильцев земли русской (образ этот вечно «повинного» работе крестьянина возникает по естественному контрасту с «русскими откормленными идиотами», хлынувшими в европейские злачные места).
Но главное, о чем Салтыков, конечно, продолжал неотступно думать, был еще не законченный цикл «Благонамеренных речей» (одновременно возникали и начинали осуществляться и другие замыслы). «Речи» эти в таком обилии слышались со всех сторон, заполняли газетные и журнальные страницы, а иной раз становились содержанием и научных трудов, проповедовавших святость всевозможных «союзов», что, казалось, и конца им не будет, а потому не предвиделось и окончания «Благонамеренных речей».
По логике мысли Салтыкова он подошел к одному из самых болезненных вопросов русской общественной жизни, острота и сложность которого прикрывались «благонамеренным» пустословием. Вопрос этот — семейный. Так ли уж крепка и незыблема русская семья, чтобы служить одним из краеугольных камней общественного здания, одним из тех «союзов», которыми скрепляется общественный организм? Не захватило ли и ее разложение, подобно многим другим «призрачным» социальным институтам и общественным «союзам»? Перед умственным взором Салтыкова проходила, конечно, и драматическая история собственного семейства, вконец распавшегося со смертью Ольги Михайловны.
В Бадене летом 1875 года приступает Салтыков к написанию рассказа «Семейный суд», напечатанного в октябре в составе «Благонамеренных речей», но именно им открылся позднее гениальный салтыковский роман «Господа Головлевы».
Наконец, в августе месяце, Салтыков, кажется, близок к выздоровлению. «Что касается до меня, то я почти здоров совсем», — сообщает он Некрасову. Теперь можно работать и работать!
И тут, так сказать, на досуге, вдали от ежедневного кипения редакционных дел, назойливого петербургского мельтешения, его, может быть, впервые, посещает горькая мысль о российском читателе, не вполне ясной, почти таинственной фигуре: ведь именно к читателю обращены его сочинения, до предела, до истощения берущие его кровь, его нервы, выматывающие его умственные и физические силы. Ему кажется, что его «писаниями» никто не интересуется, что и «Отечественные записки» «никто не читает». То есть, конечно, читает, но читает равнодушно — почитывает. Это читатель «странный», «который ни о сочувствии, ни об негодовании заявить не может... Это штука почти безнадежная, и на старости лет ее тяжело переживать». Эта мысль о читателе, для которого он так напряженно трудится и от которого ждет понимания и сочувствия, теперь будет постоянно жить в его сознании, чтобы на исходе жизни, после запрещения «Отечественных записок», вылиться в трагические размышления «Пестрых писем» и «Мелочей жизни».