Героев «Современной идиллии» в финале охватывает, заставляет опомниться «тоска проснувшегося Стыда». Что же это такое — проснувшийся Стыд? В конечном счете — это внезапно, даже болезненно наступившее пробуждение к истине, возвращение на стезю правды: с глаз падает темная завеса, скрывавшая истинный смысл жизни, слепой прозревает. В таком прозрении — залог возрождения. Но не растворяется ли эта бесплодная тоска Стыда в мельтешении повседневных мелочей, в самосохранении, уже заразившем целые массы, в травле, которой подвергает «улица» каждого, кто осмелится напомнить о Стыде и Совести? Горькими словами заканчивает Салтыков «Современную идиллию»: «Говорят, что Стыд очищает людей, — и я охотно этому верю. Но когда мне говорят, что действие Стыда захватывает далеко, что Стыд воспитывает и побеждает. — я оглядываюсь кругом, припоминаю те изолированные призывы Стыда, которые от времени до времени прорывались среди масс Бесстыжества, а затем все-таки канули в вечность... и уклоняюсь от ответа».
Но неужели же и на самом деле придется замолчать? И уклоняться от ответов — не потому, что не можешь их дать, а потому, что и ты подвержен если не инстинкту самосохранения, то желанию охранить свое детище, свое дело от цензурных невзгод? И вообще есть ли какая-нибудь возможность издавать журнал, обремененный двумя предостережениями, за которыми невдолге может последовать и третье (то есть гибель)?
А тут еще появились слухи о высылке Салтыкова из Петербурга — то ли в Тифлис, то ли в Пермскую губернию. Кто-то даже видел его в Одессе по пути в Тифлис, и газеты не замедлили протрубить об этом, хотя он из своей квартиры на Литейной — ни шагу. «Ходят бабы по улицам и восклицают. Может быть, и накличут»: voxPopuli — voxDei. Пришлось во избежание недоразумений послать в редакцию газеты «Новости» язвительное опровержение: «Прочитав в сегодняшнем № «Новостей», что я проехал через Одессу в Тифлис, считаю нелишним уведомить почтеннейшую редакцию, что я из Петербурга не выезжал и в Тифлис ехать не намеревался».
В июле того же 1883 года по настоянию жены отправились всем семейством, но не в Тифлис, а за границу, в Баден-Баден. Тосковал в этом немецком городишке ужасно — по сухой и просторной петербургской квартире, где можно, если захочется, и прилечь, и расположиться у письменного стола, где можно работать. Они (то есть жена и дети) «кувыркаются», а я чувствую себя отвратительно, — несносно, и, главное, судьба «Отечественных записок» тревожит беспрестанно. Не дает покоя, сверлит мысль о том, как же теперь писать, чтобы не погубить журнал. «В другое время, даже неблагоприятное, — писал в августе из Баден-Бадена Елисееву, — я был бы готов переждать и приняться за что-нибудь бытовое (вроде Головлевых), а теперь не могу. Не то чтобы у меня матерьялов не было (давно уж я задумал)». Давно уж роились в воображении, наполнялись плотью и кровью образы далекого деревенского детства: память хранила массу матерьяла. «...Но досадно. Вот, скажут, заставили-таки мы его. Поэтому я решился писать вещи явно глупые... Но можно ли это делать продолжительное время — не знаю».