Однако Щедрин предпочел иной финал. Полновластный хозяин огромного имения кончает так же жалко, как ограбленные им «урод» Степка-балбес и Павел Владимирович: запоем. Единственная оставшаяся в живых из младшего поколения, племянница Порфирия Владимировича Аннинька возвращается в Головлево. Надорванная горькой судьбой провинциальной актрисы, она своими жестокими хмельными упреками растравляет совесть Порфирия Владимировича: он видит себя причиной большинства разыгравшихся драм, виновником смерти матери, братьев, сыновей. В страшном потрясении, близкий к умопомешательству, он бежит из дома на могилу матери и замерзает в пути.
Когда-то, глядя издали на кажущуюся мирной головлевскую усадьбу, где его ждали нищета и унижение, Степан Владимирович испытал то же чувство, какое на древних производило созерцание головы Медузы. «Смерть, вечно подстерегающая новую жертву», мерещится в Головлеве и возвратившейся туда Анниньке.
Смерть — закономерное следствие царивших в Головлеве порядков, духовного одичания и распада, упрямого желания не считаться с действительностью, прикрывать красивыми словами неблаговидные поступки. И в фигуре Иудушки Головлева все черты этого гибнущего мира получили лишь свое наиболее законченное воплощение.
IX
Уже не казался Салтыкову прелестным Париж, куда он вернулся из Ниццы, не развлекали встречи с Флобером, Золя и другими французскими писателями, с которыми его свел Тургенев. Полнейшее равнодушие многих из них к тому, как Францию «распинают эти сукины дети в Национальном Собраньи», возмущало Михаила Евграфовича. «Золя порядочный — только уж очень беден и забит. Прочие — хлыщи», — безапелляционно резюмировал он свои впечатления от этих встреч. И хотя Тургенев, убежденный своим страстным собеседником, соглашался, что его французские друзья «уж очень сильно сочиняют» и от их книг «литературой воняет», но все-таки старался обелить «хлыщей» от столь яростных нападок.
— Ну, что ваши Золя и Флобер? Что они дали? — яростно допытывался Михаил Евграфович.
— Они дали форму.
— Форму, форму… а дальше что? — сердито хрипел Щедрин. — Помогли они людям разобраться в каком-нибудь трудном вопросе? Выяснили ли они нам что-нибудь?.. Нет, нет и нет.
— Но куда же нам-то, Михаил Евграфович, беллетристам, после этого деваться? — беспомощно развел руками Тургенев.
— Помилуйте, Иван Сергеевич, я не о вас говорю, вы в своих произведениях создали тип лишнего человека. А в нем ведь сама русская жизнь отразилась. Ведь он нас думать заставляет.
Это было сказано тоном выговора за попытку замутить ясный вопрос. И, не привыкший к похвалам своего собеседника, Тургенев покраснел от удовольствия.
Весть о болезни Некрасова застала Михаила Евграфовича снова в Баден-Бадене и еще усилила его тягу в Россию. В то же время чем ближе подходил срок отъезда, тем чаще и яснее представлялись ему все предстоящие мытарства; всплывали в памяти фальшиво-любезная мина Лазаревского и казавшееся мертвым лицо другого цензора, Петрова, — лиловое, с желтыми разводами.
— Каково-то с ними будет ладить без Некрасова? — волновался Михаил Евграфович. — Без него журналу — мат.
Дым отечества вблизи оказался не столь уж сладок.
Худой и страшный, встретил Салтыкова Некрасов.
Нездоровилось и самому Михаилу Евграфовичу. Никак не удавалось продать ставшее ему в тягость Витенево: «…точно заколдованное это место: никто даже не интересуется им, — жаловался он в письмах. — Кругом продаются усадьбы, а моя стоит себе да стоит».
А впереди предстояло тяжелое испытание.
Еще в 1875 году восстали Босния и Герцеговина, а теперь против Турции выступила Сербия. В России с живым сочувствием следили за освободительной борьбой славян.
«Не будь мы в заточении, — рассказывает Н. А. Морозов про отношение революционеров к восставшим, — не менее половины из нас оказалось бы в их рядах…» И действительно, С. М. Кравчинский, Д. А. Клеменц, М. П. Сажин и некоторые другие стали участниками этой героической борьбы. Однако заключенные революционеры были поражены, когда в поддержку восстания выступило само русское правительство.
— Что такое случилось? — недоумевали они. — Как могут заклятые враги гражданской свободы у себя дома защищать ее в других странах?
Это недоверие было совершенно понятно. Как ни старалась часть русской прессы выдать русское самодержавие за покровителя угнетенных славян, это плохо вязалось с внутренней политикой царизма хотя бы в отношении украинцев и белорусов. (Даже льстивое придворное искусство ненароком провиралось: во времена Крымской войны появилась картина, где Николай I простирал свой меч над славянами, припавшими к его ногам, — однако рисунок был так плох, что получалось, будто император тяжело давит мечом на одного из умоляющих его о помощи.)
При всей исторической прогрессивности поддержки, оказанной Россией славянским народам в их борьбе с турецким игом, нельзя забывать, что самодержавие преследовало при этом весьма определенные цели.
В войне царизму мерещился спасительный выход из всех трудностей.