«Но, — добавляет он, — главное, что привлекало меня в наших дискуссиях в "Сирано", это мощная моральная составляющая. Впервые в своей жизни я встретил последовательную и строгую мораль, в которой не обнаружил никаких изъянов. Естественно, эта сюрреалистическая мораль, агрессивная и провидческая, часто шла вразрез с обычной моралью, казавшейся нам омерзительной, и мы отвергали все без исключения общепринятые моральные ценности. Наша мораль зиждилась на других критериях, она превозносила страсть, мистификацию, оскорбительные выпады, черный юмор, зов бездны. Но внутри этой новой территории, границы которой день ото дня все больше раздвигались, все наши жесты, все наши рефлексы, все наши мысли казались нам совершенно оправданными и не вызывали у нас ни тени сомнения. Все было логично. Наша мораль была более взыскательной, более суровой, но при этом более четкой и последовательной, более содержательной, чем та, другая».
Бывая в Париже, Дали посещал собрания сюрреалистов. Он привлекал их внимание приступами безумного смеха, о которых мы уже упоминали. Приступы, хотя и стали более редкими, крайне нервировали Бретона. Дали писал статьи в журналы и позировал перед объективом Мана Рэя, оказываясь на его фотографиях в самом центре, между Бретоном и Максом Эрнстом, правда, ссутулившись и чинно сложа руки, то есть с видом отнюдь не победным.
Он превозносил стиль модерн и Гауди. Заражал своей молодой энергией группу, пребывавшую в состоянии застоя. Его изобретательность и смелость стали прекрасным стимулом для ее развития и активизировали ее деятельность.
Его статьи требовали «причесывания», правки, чуть ли не перевода: это взял на себя Бретон при участии Элюара.
«В 1930 году именно Дали, больше, чем кому бы то ни было другому, удалось, — писал Бретон, — освободить человека от тех нагромождений лжи, которые он воздвиг вокруг себя с помощью бесчисленных общественных институтов, и донести до его сознания основную мысль о том, что он вышел из небытия и вернется туда, но вернется без излишнего пиетета перед временным органическим состоянием [...]. Диалектическое мышление в паре с психоанализом дали то, что Дали поразительно точно назвал паранойя-критическим методом. Это самый лучший способ из когда-либо существовавших завести в бессмертные руины женщину-призрак с серо-зеленым лицом, смеющимися глазами и жесткими буклями, которая не только олицетворяет собой дух нашего рождения, то есть — стиль модерн, но и еще более интригующую вещь — призрачный намек на то, что с нами "станется"».
Готово, Бретон попался. Он даже заговорил о стиле модерн!
Первое время Дали и Гала жили на улице Беккереля. Здесь он не чувствовал себя по-настоящему дома. Ведь он был не только гостем Галы, которая по-прежнему оставалась женой Элюара, но и гостем самого Элюара, купившего эту квартиру, обставившего ее для Галы и в некотором роде уступившего ее ему... Элюар и Гала разъехались, но он продолжал забрасывать ее страстными любовными посланиями, а при случае и спал с ней.
И вообще Элюар вел себя как хозяин этой квартиры и появлялся в ней, когда ему вздумается, без всякого предупреждения, в компании других сюрреалистов, словно по-прежнему жил там.
Дали это нервировало. Чтобы писать картины, требовалось одиночество. Суета его не устраивала. Ему хотелось лишь одного: уехать. Но Гала убедила его в том, что ему необходимо задержаться еще хотя бы на некоторое время, чтобы утвердиться в среде сюрреалистов и завязать более тесные отношения с теми, кто рукоплескал его «Андалузскому псу» и приобретал его картины: с Ноайлями и князем Фосиньи-Люсенжем. Последний, прогуливаясь как-то по улице Сены, увидел в витрине галереи, мимо которой он проходил, небольшую картину, которая ему очень понравилась: это была одна из картин Дали, выставленная у Гоэманса. Князь тут же купил ее. А Ноайли, которым Сальвадора Дали представил Миро, приобрели его «Мрачную игру».
Так что Дали пришлось остаться. Ноайли пригласили его в свой особняк на площади Соединенных Штатов. Там он в течение нескольких недель будет вращаться в обществе аристократов, политиков, избежавших краха банкиров, представителей богемы первой величины типа Кокто и Сати[350]
, а также новоявленных знаменитостей, заманить которых к себе на ужин, опередив всех остальных, считалось весьма престижным. На стенах особняка была та же мешанина: Мари Лор, любившая похвастаться тем, что она правнучка маркиза де Сада, в 1927 году приобрела великолепную картину, которая висела по соседству с коврами шестнадцатого века и зеркалами семнадцатого — Макс Эрнст «Памятник птицам».Дали с удовлетворением отметил, что его «Мрачная игра» заняла место между полотнами Кранаха и Ватто.