Те же мотивы, нарастая, развертываются и в финале спектакля. Картавин ершится и хорохорится по-прежнему, но эта его воинственная пылкость куда плодотворнее благодушной покладистости, характерной для нирваны первого акта. Путь пройден до конца, духовное возрождение героя завершено, несмотря на то, что он отнюдь не сдался в споре с Чебаковым, что он готов по-прежнему драться с ним – и уже не гипотезами, а «фактами, добытыми в жиром эксперименте». Точнее сказать, именно потому, что
Именно здесь, в финале спектакля, академик Картавин оказывается в какой-то степени братом по духу Чесноку и людям, ему подобным, то есть простым и бесхитростным душам. Именно здесь обнаруживается народность образа, отнюдь не противоречащая высокому его интеллекту. Я верю, что такой вот Картавин – брюзга и задира, человек, не слишком терпимый к критике, самолюбивый, горячий и деятельный – способен совершать научные открытия, служить Родине столь же беззаветно и преданно, как служили ей в свое время председатель украинского колхоза Чеснок и матрос Шибаев.
Какой вывод мне хочется сделать из того небольшого опыта работы над образом современника, который я приобрел на подмостках Малого театра?
С моей точки зрения, советский положительный герой – это нечто другое, чем ходячее представление о так называемом «социальном» герое, нечто неизмеримо более широкое и всеобъемлющее. Советский герой – это не характер, это сумма характеров «хороших и разных». Нельзя и неправильно сводить это многообразие к одному наиболее распространенному типу, хоть он и освящен традицией, столь славно начатой именами Кошкина, Пеклеванова и председателя укома. Как раз наибольшие творческие победы одержаны театром на пути индивидуализации современных характеров, питаются умением актеров проследить героическое в разном качестве, в разных проявлениях, в комбинации различных человеческих черт. И потому я думаю, что всякий актер, если только его возможности не ограничены спецификой, как говорят в театре, «отрицательного обаяния», может и должен играть современные роли положительного плана, отыскивая в них свое личное, то, что занимает, волнует его самого, что притягивает его в людях нашего времени...
В 1956 году я возобновил работу в кино после длительного перерыва, который объясняется не только годами войны, моей занятостью и полной отдачей работе в Малом театре, но и требовательностью и ответственностью, с которыми я начал относиться к этой работе. Предложения же по-прежнему шли легковесные. С какой бы я радостью поработал, например, в сценарии В. Катаева, но, право же, я не был удовлетворен ни задачами, ни их разрешением в его водевиле «Безумный день». И от автора, и от режиссера, и от себя самого хотелось наконец другого,
Полностью я не был удовлетворен и моим участием в фильме «Карнавальная ночь» (по сценарию В. Полякова и Б. Ласкина; режиссер Э. Рязанов).
Правда, фильм получился легким и веселым, был исключительно хорошо принят зрителями и прошел с большим успехом. Но все же полного творческого удовлетворения от моей работы в кино он мне не принес.
Мои прежние мечты о работе в кино выплыли снова, но они уже были окрашены грустью отошедшего и, пожалуй, невозможного.
Все это уже не вышло в жизни так, как мне этого хотелось, а теперь для вторичной попытки и полной отдачи я должен был бы прежде всего оставить работу в Малом театре.
Перспективы в кино могли стать яснее теперь, чем двадцать лет назад, но они по-прежнему были не совсем ясны даже в организационном плане, не говоря уже о творческом.
В роли Огурцова меня увлек показ новых черт и новых приспособлений пошлого невежды, старающегося скрыть свою пустоту и невежество за маской «культурных манер» руководителя.
Мне кажется, что, несмотря на схожесть ролей, я не повторил черт Бывалова, а если в образе Огурцова выявлен бюрократизм, то это уже бюрократ, так сказать, выпуска 1957 года.
Параллельно с этой работой я начал репетировать в Малом театре две очень сложные роли: Акима во «Власти тьмы» Л. Н. Толстого и Фомы Опискина в «Селе Степанчикове» – инсценированной повести Ф. М. Достоевского.
Уже в начале работы мне хотелось отдать ей всю мою огромную любовь к Л. Н. Толстому, все мое преклонение и сыновнюю нежность к русскому гению. Мне хотелось, чтобы мое отношение к великому писателю хотя бы в малой степени прозвучало в этой работе.
Толстой недосягаемо велик, глубок. С детских и юношеских лет он стал моим любимым писателем. Трудно назвать произведение Толстого, которое было бы мне ближе всего. Но, пожалуй, все-таки это «Война и мир», а также повести «Детство» и «Отрочество».