Франциск вдруг увидел лошадь и замолк.
Лошадь была запряжена в сани, груженные березовыми чурками. Правил ею насмерть перепуганный крестьянин.
По насту бежал счастливый жеребенок.
— Стой! — закричал Франциск.
Он схватил кобылу под уздцы, потом сбросил с себя капитанскую шинель с четырьмя сверкающими звездочками на погонах, стянул с мужичка крестьянский кожух, залез в сани и крикнул:
— Стой и жди!
— Чего мне ждать?
— Могильщиков!
— Хоть жеребеночка оставьте! — взмолился крестьянин. — Век не забуду! Жеребеночка!
— Возьми своего жеребеночка и радуйся, дурак. Но-о! — Франциск хлестнул кобылу и укатил.
Мужик притянул к себе за шею жеребенка, глянул на полыхающую трехтонку, на тела, черневшие на снегу, и кинулся в гущу леса, обнимая на бегу свою будущую лошадь.
— Господи, господи, — в отчаянии повторял антиквар и, сунув босые ноги в шлепанцы, подкрался к двери. — Там же ясно написано: предлагать с десяти до семи вечера. А сейчас… сейчас уже почти утро!
— Впустите, меняю квартиру, — произнес Франциск.
Антиквар открыл двери одетому в крестьянский кожушок Франциску, повел его в комнату.
— Ну, что у вас?
— У меня улица. Меняю, господин Мурский, целую улицу на бутылку водки!
Мурский понял и обреченно стал накачивать примус и нарезать колбасу. Вдруг примус захлебнулся, погас и зашипел.
— Господи, последняя иголка. Где взять иголки? — бормотал антиквар.
Франциск рассмеялся, вылил водку в стакан, выпил, заставил и Мурского выпить, сунул в карман кусок колбасы и сказал:
— Идем, Мурский, я дам тебе иголку, не переживай. Я дам тебе золотую иголку, идем, все начинается с золотой иголки. Потом захочется золотого примуса, золотой кобылы, золотой сермяги.
…Они шли, шатаясь, по пустынным улочкам старого города, мимо реки, потом свернули на Столярную улицу и остановились у руин под восемнадцатым номером. Франциск дернул дверной колокольчик, тот дзинькнул, и они шагнули через порог в развалины.
— Сколько лет ты, Мурский, следил за этим домом? — спросил Франциск.
— Господи, господи, — простонал антиквар. — Разве я виноват, что родился на улице, где никогда ничего не меняется? Только латы, рубли, марки и снова рубли… Разве я виноват, что моя сестра шлюха, что ей снится золото, спрятанное в подвалах на Столярной?
— Она сказала чистую правду, — Франциск обвел руками руины. — Там внизу, под развалинами, — золото. Иди и бери.
— Мне не надо, я нс пойду, — промямлил Мурский.
— Ты пойдешь! Теперь ты будешь Лис!
…В прорытом Филиппом и Антсом туннеле Франциск зажег коптилку, вытащил из-за пазухи бутылку, отпил из горлышка, передал Мурскому и сказал, садясь на землю:
— Это все твое. Теперь у тебя, как и у меня, как и у Антса, как и у Филиппа, как у всех наших, как у Казимира и его лошади, нет фамилии. Ты теперь просто Лис! Был я, теперь будешь ты. Кто-то всегда должен быть Лисом, — сказал он, отделяя слово от слова.
Франциск закрыл глаза и так сидел, упираясь затылком в стену.
Мурский попытался двинуться назад.
— Сиди, я не сплю. Ты знаешь, что мне снится? Знаешь?
— Не знаю.
— Маленький городок в цвету… Мама у калитки… Сегодня суббота… Оркестр под липами играет «Меланхолический вальс», и девушки улыбаются мне. Я чист, я еще ничего не наделал. Я еще никого не продал и не убил. Как дитя. Я хочу вернуться туда…
— В прошлое вернуться нельзя.
— Дурак. Можно.
Франциск сунул себе в ухо ствол пистолета. Прогремел выстрел, тяжелое тело рухнуло на землю.
Двадцать четвертого декабря стол, как обычно, был накрыт белой скатертью, под ней шуршала солома, в тарелках белел кисель. За столом было тепло и уютно, как в детстве.
Юрий Вилкс, еще больше поседевший, с глубоким шрамом на левом виске и забинтованной рукой, сидел за столом.
— Спасибо за подарки, — сказал он отцу, Эдварду Вилксу, — за елку и такие яства. Ты опять весь день толкался на рынке?
— Подумаешь, большое дело, — усмехнулся знаток римского права. — Ботинки у меня на меху, могу и постоять. Ни войны ведь, ни комендантского часа, ни бомбардировок. И тебе, сынок, спасибо.
— За что?
— За то, что жив остался…
Кто-то позвонил в дверь, отец впустил мужчину, терпеливо просидевшего не один день у изрешеченной пулями церковной стены с кожаной повязкой на совершенно здоровом глазу. Теперь «нищий» был подтянут, чисто, до синевы, выбрит, в белой сорочке и даже галстуке.
Он выложил на стол баночку консервов и большую плитку шоколада, прищурил по привычке глаз, улыбнулся. И когда отец выскользнул за мисками в кухню, наклонился над столом и тихо сказал:
— Тот, настоящий Забелла до сих пор молчит. Крепким оказался орешком. Ничего, кроме адреса Мурского, из него не выудили, да еще эти стишки в бреду: «О, Лаура…»
— А Мурский?
— Закрыл свою лавку и переселился. На Столярную, восемнадцать. — Он засмеялся: — Ну и задал ты нам ребус с искусителем!
— Вот что я подумал, — сказал тихо Забелла. — После Рождества должен прийти еще кто-то. От Мурской. Непременно должен. Ты понял?
— Мы встретим. Ты отдыхай. Ты знаешь, мы взяли всех на катере без единого выстрела. Мне казалось, что некоторые были почти безразличны ко всему.