Когда в феврале сгорел дом престарелых, где жили такие же старики, как они, больше недели все ходили словно в оцепенении. Каждый понимал, что их дом вполне может вот точно так же вспыхнуть и выгореть. Больше всего старики негодовали, когда стало известно, что правительство выделило по сто тысяч рублей членам семей погибших в пожаре ветеранов. Шептались, что неправильно поощрять людей, отказавшихся от собственных родителей. При этом каждый нет-нет да поглядывал в сторону молчуна в коляске — уж он-то точно не смог бы выбраться из такой заварушки.
А старик сидел и думал, что, случись пожар в их печальной обители забытых и ненужных, спастись он даже не попытался бы — пожалуй, наоборот, с нетерпением ждал бы, как языки пламени вырывают его из цепких объятий жизни, такой опостылевшей, такой чужой…
Свой первый бой Мишка запомнил навсегда в мельчайших деталях: как он еще не успел вырыть до конца окоп, а стоявшие рядом, будто по команде, скатились в неглубокую яму, как некоторые уже не поднялись, как лежавший рядом мужик лет сорока начал неистово креститься и молиться вслух, а увидевший это молоденький лейтенант принялся на чем свет стоит стыдить беднягу, что, дескать, это непростительно, и после боя мужика ждет неприятный разговор.
Разговора не состоялось — лейтенант, желая личным примером поднять боевой дух солдат, повел их в атаку и одним из первых получил свою порцию смерти. Сорокалетний мужик — тот самый, которому был обещан разнос от лейтенанта, — ползком тащил тело офицера обратно в окоп, чтобы оно не досталось врагу. Он почти успел — очередь прошила обоих у самой насыпи.
Как они отбились, Мишка не понял. Четче всего в памяти отпечатался неприятный звук, когда они пошли в штыковую навстречу подошедшему вплотную фашисту, и его нож — тот самый, с рукоятью из волчьей лапы, — заскрежетал о ребра паренька в немецкой форме.
Второй бой запомнился хуже — детальность исчезла. Потом смерть окружающих стала для Мишки обыденной. Вокруг него постоянно гибли люди. На шамане же не было ни царапины. За умение прекрасно стрелять, прятаться и бесшумно передвигаться — до войны Мишка был охотником — его перевели в разведчики.
С новыми обязанностями Михаил справлялся, зачастую помогая другим ребятам — ведь опыта у него было не в пример больше. Все настолько привыкли к Мишкиной неуязвимости, что просто впали в ступор, когда из очередной вылазки он не вернулся…
Его зажали в клещи. Он чувствовал их дыхание, слышал хриплый лай, знал, где они и кто они, — он сам был охотником, а они пытались сделать из него добычу. Он умел прятаться, он был бесшумен, даже когда они рыскали в полушаге от него, он проливал их кровь, а они даже не понимали, что их становится все меньше и меньше… А в небе радостно галдели вороны…
Они загнали его по всем правилам охоты — из леса шаман выскочил прямо к обрыву, так что деваться было некуда. Они не стреляли — хотели взять живым. Перехватив нож поудобнее, он оскалился, а спустя секунду воронье карканье над лесом разорвал протяжный волчий вой… Шаман знал, что останется жив.
На уговоры Рихард времени больше не тратил. Белоснежный с утра халат был весь забрызган и измазан красным, лицо пленника превратилось в кровавое месиво, один глаз вытек, одна из коленных чашечек была просверлена — Ридль понимал, что слегка перестарался в начале, но теперь ничего не вернешь.
Парень держался. Все так же сидел с отрешенным видом, лишь вздрагивая время от времени, когда оберштурмбаннфюрер переходил на следующий виток допроса.
От боли голова Рихарда просто раскалывалась: она пульсировала огненными вспышками через рваные промежутки времени то медленно, то вновь ускоряясь. Ридль цедил сквозь зубы ругательства, продолжал пытку и злился оттого, что терпел боль не так стойко, как пленный разведчик. Утешало оберштурмбаннфюрера лишь то, что видения больше не повторялись.
О самоубийстве старик никогда даже не задумывался. Ни когда его собирали по кусочкам, ни когда заново учился пользоваться руками, ни когда суставы выворачивало, а каждая клеточка тела начинала ныть, реагируя на погоду. Не ты эту жизнь давал, не тебе и отнимать.
Он сидел перед окном и глядел в небо. Просто так, от нечего делать. И мгновение тянулось за мгновением, часы складывались в дни, недели — в месяцы, а годы — в вечность. Сидя у окна, старик ничего не ждал, ничего не хотел — он просто убивал время до тех пор, пока время не убьет его.