Он медленно – ноги болели от голода и ранения – поднялся по хрустящим сухим крапивным листом доскам и взял вазу из голубого стекла. Плафон ввинчивался в медную чашу, внутри дрожал испуганный огонек. Сколько лет этой вещице? Сержант вспомнил лампу у кровати отца, ее тусклый свет, пробивающийся сквозь шалаш газетного разворота, и снова едва не заплакал.
«Отставить! Соберись!»
С лампой в руке он продолжил путь к верхнему этажу госпиталя.
Здесь было довольно светло. На подоконниках просторного коридора горели другие светильники, некоторые имели абажуры из молодых сочных листьев. Окна покрывала корка грязи, и было непонятно, как сержант мог рассмотреть через их сальную поверхность хоть что-то. Или женщина смотрела на него из окна в противоположной стороне госпиталя?
Сержант заглянул в первую налево от лестницы комнату, во вторую, третью. Пусто – лишь груды тряпья и охапки крапивы.
Четвертое помещение он принял за перевязочную. Лампа осветила шкаф и стол, на котором лежали шины для вытягивания конечностей, темные полотенца, полосы ткани, платки, мотки веревки, валики и мочалки. В тазике под столом плавали размоченные водой крапивные лопухи, рядом стояли запечатанные крышками металлические барабаны для стерилизации. Валялись в углу резиновые сапоги, из которых торчало что-то серо-бурое по краям и белое, острое в центре.
Сержант шагнул было к шкафу, но передумал – вышел из перевязочной.
Он прислушивался и принюхивался, но здание пахло сорняком и пылью, а слух метался между голыми ступнями сержанта – от одного шага к другому, от одного к другому, от одного… к закрытой двери.
Сержант задержал сбивчивое дыхание. Ему показалось… нет, не показалось – за дверью кто-то стонал. Душа сержанта заплясала на нитях рассудка, будто хотела сбежать. Кто там, за дверью? Кто стонет?
Только сейчас сержант увидел кровавый след, тянувшийся от порога перевязочной к порогу, перед которым стоял он сам. Размышлять было поздно.
Сержант отворил дверь и ступил в чахлый свет коптилок.
На металлическом передвижном столе судорожно хрипела, постанывая, груда темно-красных лохмотьев. Он приблизился, с горестным разбухшим сердцем глядя на человеческий обрубок, на «самовар», как говорили об инвалидах без рук и ног. Культи несчастного были облеплены крапивными листами и обмазаны чем-то похожим на болотную тину; они хаотично подрагивали, словно пытались удлиниться рывком – вытолкнуть из ран новые ступни и кисти, голени и предплечья, локти и колени. Лицо увечного скрывала черная путаная борода, грязь и страдания.
В операционной пахло кровью, перед ее густым тошнотворным дурманом пасовала даже жигучка. Он исходил от толстого одеяла, бесформенно валяющегося слева от стола, там, где обрывался алый след. Сержант представил, как раненого тащат на второй этаж, тянут по ступеням в огромном шерстяном куле, – почему операционная не на первом? где фельдшер, который останавливал кровотечение? – и ему сделалось дурно. Так дурно, что он присел на корточки и застонал в такт «самовару», не замечая лужицу крови на пыльном полу и следы женских туфель с каблуком. Следы вели в глубь помещения.
«Обрубок, – вибрировала мысль, – ты тоже обрубок. Без семьи, без ребят, без войны…»
В дальнем правом углу операционной кто-то встал. Сержант скорее почувствовал это, чем услышал. Лоб и ладони мгновенно вспотели. Он поднял чугунную голову и увидел ползущую по стене тень.
Фигура сделала танцующий шажок – тень дернулась и разбежалась лоскутами по обшарпанной комнатушке – и замерла.
Длинное платье сестры было не серым, как показалось сержанту со двора, а коричневым; поверх белел передник и тонкие кисти, сложенные на животе. Волосы покрывал белый чепчик с алым крестом, а непослушная прядь – уголь и молоко – падала на левый глаз.
– Сестра… – Голос проклюнулся, вырвался подранком из раскупорившегося горла и напугал самого сержанта. Облегчения от встречи он не испытал, скорей, наоборот.
«Невесты Христовы… сестрички милосердия… нежные руки и голоса… но кто ты?»
– Идем, – сказала медсестра.
Ее голос был сухим и негромким, но в нем чувствовалась властность.
Не дожидаясь ответа, женщина прошла мимо сержанта (подол глухого платья коснулся его руки) и исчезла в дверях.
На столе заерзал калека, ржаво заскрипели колесики.
Сержант встал с колен и вывалился из смрада операционной.
Она ждала в конце коридора. Тут же исчезла, шагнув в помещение. В руке медсестры была оставленная сержантом лампа из голубого стекла.
Когда он зашел, она промолвила:
– Ешь.
Он осмотрелся, будто в бреду. Кухонный стол, дымящая в низкий потолок миска. Сержант опустился на табурет.
Его окутал знакомый запах. Густое темно-зеленое варево смотрело на него желтым зрачком половинки яйца и бельмом сметанистой горки, посыпанной мелкорубленой зеленью. Он взял ложку, сжал ее в кулаке.
Кухню тускло освещали две коптилки. Женщина задула лампу.
– Где я? – спросил сержант. – Что это за место?
– Ешь, – сказала медсестра; она стояла у засаленной печи: руки на животе, снисходительное безразличие в глазах.
– Как я сюда попал?