– Что Соломон ко мне в кровать залезает, – Гнездов поежился. – Кладет мне руки на физию, а у него дыры в ладонях. Еще снилось, что я червей ем, как это… ну у попов, хлеб и кагор…
– Причастие.
– Короче, вассер. Ну я вспомнил за нафталин и смылся.
– А много было таких, как вы? Живших в коммуне.
– Левых? Пару тел. А местных… точно не скажу. Типа рыл двадцать, но, когда они ночами заводили свою шарманку с молитвами, казалось, что гораздо больше.
Интервью длилось полчаса. Уходя, Алла заметила еще одного человека в комнате: мужчину, который сидел в кресле лицом к стене. Косматый и неподвижный, не странно ли, что он все время был там, за этажеркой, и не издал ни единого звука?
Шеф кашлял в трубку, плохо, надсадно. Алла, как положено, поохала о его здоровье.
– До свадьбы заживет, – просипел редактор, – как статья, пишется?
Алла похлопала по блокноту:
– Это бомба, Саныч. Я позвонила в Красноярск, нашла психиатра, помнившего Марию Волкову. Никакая она не Мария, кстати, а Оксана. Мария, наверное, по аналогии с Божьей Матерью.
– Классное самомнение, – прокомментировал редактор.
– Дело меняет оборот. Оксана Волкова – больной и опасный человек с садистскими наклонностями. И опасна она в первую очередь для собственного сына. Я-то думала, что Соломон Волков – жулик с комплексом Наполеона, но чем глубже копаю, тем сильнее убеждаюсь, что он – несчастный мальчик и заложник сумасшедшей матери.
– Ты мое сокровище, – Алла представила шефа, потирающего руки в больничном коридоре. – Как считаешь, громыхнем мы на всю область с разоблачением?
– Бери выше. На всю Сибирь, – Алла понизила голос, словно в пустой редакции ее могли подслушать. По радио объявили чрезвычайное положение, коллеги сбежали домой, покуда ходит транспорт. За окнами падал снег, бушевала метель. – Мне надо уехать на пару дней. По работе.
– В коммуну? – насторожился редактор. – Одну я тебя не пущу.
«Поглядим», – пронеслось в голове.
– Нет, поближе. Назаровка, село, откуда Волковы родом.
– Знаю, тмутаракань. Где ты машину возьмешь? Рейсовые автобусы туда если ездят, то тридцатого февраля.
– Найду машину, – заверила Алла, ощущая себя в редакции, как в сундуке, несущемся по разъяренным волнам океана.
…Ветер лупил наотмашь, норовил спихнуть в кювет. Алла брела, ссутулившись, по белому полю, расчерченному колеями и трещинами. Кряхтела наледь. Буран заключил горсть девятиэтажек в кольцо, понастроил баррикад. Фонари искрились бенгальскими огнями. Панельные здания выплескивали в бушующую темень синий и желтый оконный свет. Там, в коробках, жены стряпали ужин, мужья отдыхали у телевизоров, смеялись дети.
Алла зажмурилась – от ветра, от ледяного крошева. Представила, что Даша рядом, семенит по снежку. Почти ощутила ее руку в окоченевших пальцах. Через месяц после похорон Алла начала разговаривать с дочкой. Ловила себя на том, что болтает в маршрутке, спрашивает о разном, кивает, представляя ответы. Пассажиры косились, хмыкали. Алла поняла, что соскальзывает в безумие, и волевым усилием прекратила беседы с призраком. Но сейчас, продрогшая, издерганная стихией, она прошептала:
– Скоро будем в тепле, я спагетти сварю, хорошо же?
Она чувствовала себя истоптанным, изорванным ковром: горе въелось в ворс, никакая химчистка не спасет. Сапог поехал по льду. Ослепла, дура, чуть не сверзилась в сугроб.
Алла помассировала веки.
Впереди на аллее, огибающей котельную и детский садик, маячил мужчина в синем пуховике. Спиной к Алле, на голове – капюшон, не узнать, даже если это ее сосед. Выгуливает собаку, наверное, – Алла осмотрелась, но лишь белые смерчи гуляли по пустырям и окрестным огородам. В окнах моргали праздничные гирлянды. Облепили стекла елки и снежинки, вырезанные детьми из фольги.
Алла поправила воротник.
Расстояние между ней и синей курточкой сокращалось. Мужчина разворачивался медленно, будто ветер сам его разворачивал. Вот-вот покажется лицо.
Но лица у мужчины не было. Вместо головы – пустая пещера капюшона. Как безмолвно кричащая пасть, отороченная мохнатыми губами искусственного меха.
Руки Алла держала в карманах и теперь ущипнула себя сквозь подкладку и кофту, чтобы зловещая фигура исчезла или чтобы в капюшоне появилось лицо.
Но ни того, ни другого не произошло.
Огородное пугало возвышалось над ней, шурша синтепоном (так пленка шуршит в диктофоне).
Потому что…
«Потому что, – подсказал рассудок, – это подросток дурачится, шугает прохожих, натянув куртку на макушку, и голова его вон, где грудь, за молнией».
– Очень смешно, – скривилась Алла, проходя мимо. К подъезду, к свету, к голосам телевизионных дикторов.
А шутник так и остался стоять на пустыре, в метели.
Аппетит пропал. Алла посчитала до ста, до пятидесяти, снова до ста и набрала номер из старой записной книжки: трижды перечеркнутый, подписанный зелеными чернилами: «СМЕРТЬ».
– Вы сможете отвезти меня в тайгу на выходных?
Человек, раздавивший ее дочь, кажется, обрадовался.
– Да, конечно. Положитесь на меня.
Алла грохнула трубкой по рычажкам.