– В семнадцатом я вернулся домой, – продолжил Солдат, переведя дух. – Но дома ждало кое-что хуже войны. Пустое, тихое село. Ни людей, ни собак, ни птиц. Я бродил меж домов, безуспешно пытаясь отыскать хоть одну живую душу. А затем настала ночь, и мертвые нашли меня сами.
Сглотнув, он снова замолк. Шумел примус, закипала в кастрюле вода. Окурок в руке Поэта догорел и погас, наверняка обжегши ему пальцы. Анархист закурил новую папиросу. Дым неспешно, украдкой тянулся к форточке, словно не в силах оставаться в заполненной болью кухне. Поэт был бледен как полотно, однако плотно сжатые губы кривила едва заметная усмешка.
– С тех пор я иду по следу этой твари, – сказал Солдат. – След пахнет кровью, но ни единого пятнышка на нем не увидеть. Она вылизывает все подчистую. Из Владимирской губернии я пришел за ней в Москву. Оказалось, подобных созданий немало в стране. Веками сидели они в старинных своих поместьях, в гниющих усадьбах, питаясь понемногу мужиками и бабами из окрестных деревень. Но вот мир всколыхнулся, усадьбы загорелись, и нечисть повыползала из нор, ошалев от страха и голода, потянулась в Москву, надеясь затеряться среди людских толп. Мой опыт очень пригодился уголовному розыску, за год мы выловили и упокоили несколько десятков тварей. Но ее – ту самую – не достали. Пару раз она была почти у нас в руках, но выскальзывала в последний момент, растворялась в темноте…
Солдат прервался, стиснул кулаки так, что перчатки заскрипели. Склонил голову. Стало ясно, что ему требуется передышка. Упавшее знамя не колеблясь подхватил Анархист:
– Я тогда как раз тоже в Москве оказался. Мы экспроприировали особняки богачей, а большевики потом нас из этих особняков выгоняли. Веселое было времечко. Ну и вот, заняли один купеческий дом на Малой Алексеевской. Думали, он пустой, но ночью оказалось, что хозяева никуда не уходили. Помню, просыпаюсь от странного такого звука – будто скрипит что на ветру: ставень или дверь незапертая. Открываю глаза: стоит на потолке старик плешивый, тощий и длинный, что твой колодезный журавель. Настолько длинный, что как раз достает зубами до горла дружбана моего, который на хозяйском диване лежал. Шея у дружбана вся разорвана в клочья, но он еще жив. Таращится на меня и силится закричать, да только крика уже не выходит никакого – один скрип.
Я сперва даже не испугался. Никак поверить не мог в то, что вижу. Лишь когда старик повернулся ко мне и зубы окровавленные ощерил – вот от вида этих-то зубов меня и пробрало. Заорал я, схватился за нож. Ему, конечно, от ножа никакого вреда бы не сделалось, но крик разбудил остальных товарищей, и старик, что называется, ретировался – обратился туманом и утек под дверь. Они это умеют, ты знаешь.
Поэт, вздрогнув, впервые повернулся к Анархисту. Тот жестом предложил ему еще одну папиросу, а когда Поэт отказался, продолжил рассказывать:
– Ох и суету мы подняли. Я, понятное дело, ни словом не обмолвился о том, что старик на потолке стоял. Сам еще думал или надеялся, что привиделось. Просто объяснил: так, мол, и так, был какой-то плешивый дед в комнате, а потом смылся. До сих пор себя простить не могу. Обыскали с товарищами весь дом сверху донизу, нашли потайной спуск в подвал. А там уже ждали хозяин с хозяйкой.
Короче говоря, уцелело нас только двое: я и земляк мой, бывший балтийский матрос. Он, правда, умом двинулся. Говорить перестал, одни лишь молитвы шептал иногда. А меня сперва расстрелять хотели, думали, это мы с земляком своих порешали в пьяном угаре. Но я возьми да и расскажи на допросах всю правду. Надеялся, тоже в умалишенные запишут, а меня вместо этого вот, в спецгруппу определили. Такие дела.
Анархист перевел взгляд на Попа. Тот как раз высыпал в чашку остатки вчерашнего кофея из мельницы и залил их кипятком. Кухню наполнил тягучий уютный аромат. Поэт глубоко вдохнул, зажмурился на мгновение. Он походил на человека, потерявшего память и теперь пытающегося вспомнить свою прежнюю жизнь, цепляющегося за любые, даже самые ничтожные напоминания о ней. Еще он походил на мертвеца.
Поп поставил перед ним чашку и отступил на шаг, сложив ладони на груди:
– Пару лет назад я укрыл у себя в доме беглеца. Протянул руку ближнему, как заповедано. Заявился он ночью, дети уже спали. Судя по платью – обычный мещанин, потрепанный, небогатый, но речь и манеры его выдавали. Во время беседы так и хотелось склонить голову: «Да, ваше благородие!» Сказал, что скрывается от большевиков. Почему, не уточнял, да я и не спрашивал – у таких людей точно были причины не любить новую власть. Вел он себя странно, но про те странности я уже только потом думать начал: сидел спиной к красному углу, на иконы на стенах смотреть избегал, перед сном молитву читать отказался. Сказал, устал сильно. Уложил я его в свободной комнатке, а сам еще подумал, как бы не поплатиться потом за такую помощь…
Голос Попа вдруг сорвался, он несколько раз часто моргнул, затем зевнул искусственно, нарочито. Кивнул, глядя в окно, будто по ту сторону стекла тоже кто-то слушал: