Столярова разбудил укол, глубокий и болезненный. «Мясник, – недовольно подумал он, – до надкостницы достал», – и потом вспомнил, что его вообще-то зарезали и неумелый укол был наименьшей из его проблем. Сознание – и зрение – постепенно возвращались. Столяров был по-прежнему в машине скорой помощи, и та раскачивалась и тряслась, – значит, они еще ехали в больницу. Рядом с ним сидел молодой врач и вытирал салфеткой руки, не глядя на Столярова. «Не очень-то он меня спасает», – подумал Столяров и дружелюбно спросил:
– Ну как, доктор? Жить буду?
Врач не отреагировал на вопрос, сунул куда-то салфетку и придирчиво осмотрел руки, растопыривая пальцы.
– Доктор! – опять позвал Столяров.
Теперь врач повернулся, но не к нему, а к водителю, и сказал:
– Все, готов. Давай отвезем его домой, что ли?
«Кто готов? – удивился Столяров. – Да что это значит, мать вашу?»
Он не был готов! Он чувствовал плотную повязку на животе, саднящую ранку от укола и как затекла спина от неудобных носилок. Он все помнил! И ему никак нельзя было домой!
– Я жив, жив! – закричал он. – А даже если и мертв? Разве не в морг вы должны меня везти?
– Хорошо, – равнодушно ответил водитель. – Следующий вызов как раз рядом.
– Да что вы за люди такие? – запричитал Столяров. – Коновалы! Где мой телефон? Я своему врачу позвоню!
Машина все так же тряслась, и над Столяровым покачивался белый потолок. Казалось, что он лежит в колыбели, способный только непонятно и бессмысленно агукать. А колыбель плывет по медлительной реке, разделяющей два извечных мира – жизни и смерти. Напрасно он звал и умолял – люди из мира живых уже не слышали его. Но ему казалось, что если он найдет правильный довод…
– Нет, я не умер! – вдруг осенило его. – Ведь я вижу! Если бы я умер, он закрыл бы мне глаза!..
И в этот же момент все вокруг обрушилось, захохотало, отовсюду полезли уродливые маски и лица, они кривлялись и тыкали в него пальцами – костяными, с длинными желтыми ногтями… а в глазницах, в веках он ощутил горячее, нестерпимое жжение, резь при каждой попытке моргнуть – потому что его веки теперь были заколоты булавками.
– Ну, здравствуй, внучок.
Люсинда стояла в дверном проеме. Внешне она совсем не изменилась, но ее тело и лицо наполнились жизнью. И глаза теперь были живыми: они двигались, рассматривали Столярова. Люсинда перевела взгляд на его сопровождающих, врача и водителя скорой.
– Заносите его и идите, – скомандовала она. – Хотя нет. Сюда посадите его, – показала на пол напротив зеркального шкафа. – Все, убирайтесь.
Те послушно исполнили ее указание и вышли. Столяров опять остался один на один со страшной бабкой, только расстановка сил очень изменилась. Теперь она была живой и настоящей, а он… А что он?
Люсинда подошла к Столярову и наклонилась к нему, разглядывая.
– Чуть не убежал. – Она усмехнулась, и Столяров опять увидел изогнутые зубы. – Давно я тебя ждала. С детства растила. Мать твоя дурой была, уберечь тебя хотела. И что, уберегла? – Люсинда хохотнула, и внутри у нее что-то забулькало. Столярову представилось, что это гной плещется и булькает у нее в легких, и черви плавают в нем, пытаясь выбраться через трахею. Он согнулся, и его вырвало себе на колени, на окровавленную повязку, брызги попали и Люсинде на платье. Она как не заметила. – Не понимаешь? Ты в зеркало-то посмотри, в зеркало!
Столяров посмотрел.
На мгновение ему показалось, что кто-то распечатал и повесил на створку шкафа фотографию Люсинды. Он встретился взглядом с ее глазами: большими, немного навыкате, обведенными черными кругами, совершенно белыми из-за вспышки. Двумя белесыми овалами с пронзительными точками зрачков. Но потом он заметил разницу: Люсинда напротив сидела не в кресле с подушками, а на полу, прислонившись спиной к стене со знакомыми обоями. Она была одета не в платье, а в распахнутую куртку, а живот у нее был перебинтован, на повязке проступали темные пятна.
И это была не Люсинда.
Это был он.
Маленький квадратик бумаги спланировал сверху и упал на испачканные рвотой брюки. Это была старинная фотография, та самая, которую ему прислала Рита из Устиновки. Столяров даже не взглянул на нее; он и так знал, что отныне на снимке была не Люсинда, а он. И какая разница, где и как: в луже блевотины на полу в коридоре или на диване в чопорном костюме, – главное, что теперь это была его фотография.
И он уже знал, что будет дальше. Сперва он станет бестелесной тенью и одну ночь будет стонать, умоляя о пощаде. Потом он потеряет способность думать и чувствовать, но еще не исчезнет окончательно из этого мира. А вот на третью ночь… на третью ночь его не станет.
Останется только снимок, антиквариат, раритет. Постмортем пожилого мужчины с заколотыми булавками глазами.
– Все-таки жалко мне тебя, – сказала Люсинда. – Любимый был внучок, как ни крути. Ладно, подскажу. Ты тоже можешь с кем-нибудь поменяться. Только это должен быть родственник. Кто у тебя есть? Сын?
– Жена, – ответил Столяров, радуясь, что сын так далеко, за тысячу километров. – Подойдет?
– Подойдет, – кивнула Люсинда.