— Вот-вот, тако же схватилась мачеха о милом пасынке, когда лед сошел! А пропал-то малец еще по лету! — Хлопнув на голову шапку, уже в дверях добавил: — По нынешним временам, матушка моя, не выпить чарку в питейном доме — великий грех перед государем! Наши копеечки ох как ему да боярам московским надобны! Поистратился Алексей Михайлович в польской да в крымской войнах в беспокойной гетманской Малороссии! А теперь вот и под Самару калмыки пришли, ограду в надолбах порушили, чинить надобно… — Яков поправил на сивой голове суконную шапку и шагнул за порог.
Отстояв службу — воеводу Алфимова в соборе не видел, — дьяк поспешил из кремля в Вознесенскую слободу — туда был еще прошлым летом перенесен питейный дом, чтобы подгулявшие простолюдины тешились кулачными боями не в городе, где и до греха недалеко по тесноте и многолюдству, а на просторном волжском берегу.
Когда проходил рынком, в людской крикливой толчее у раскрытых лавок с охрипшими зазывалами, шарил взглядом по людским головам в надежде приметить своего подьячего за написанием челобитных или писем в другие города родичам. И вдруг вздрогнул: у него за спиной чей-то озорной либо и в самом деле испуганный крик-призыв раздался:
— Дайте кату достойную плату!
«Неужто изловили кого на татьбе да в ослопы возьмут?» — подумал дьяк и оглянулся: коль бить кого будут, как обычно бывает с пойманным на краже, так чтоб уйти подальше, не видеть чужих страданий и не слышать крика истязаемого…
Разглядев в людской толчее рослого, широкого в плечах самарского ката Ефимку, дьяк Яков успокоился. Ефимка, повесив на плечо страшную витую плеть, протискивался от воза к возу и собирал с приезжих крестьян доброхотные подаяния деньгой или харчем: соберет Ефимка горсть денег и — пошагает к тому же питейному дому.
— Ты чего под ногами вертишься? — вдруг беспричинно озлился дьяк, приметив шустрого отрока, который не раз уже шмыгнул мимо него с озорством, будто ненароком толкая в спину. Да не один, а с ватагой таких же сорванцов беззаботных. — Изловлю, уши с корнями повыкручу!
Кучерявый отрок отскочил за телегу с пустыми желтыми кадями, привезенными для продажи, и оттуда, корча рожицу, закричал дразнилку:
— Тяк-тяк, да не тяк, а як дьяк Яков укажет! Хо-хо!
— Ах ты, сучкин сын! — Дьяк словно взорвался изнутри крепким пороховым зарядом. — Да я тебя… Эй, мужик, ухвати мне вон того воровского сорванца…
— Ты кого это сучишь, а? — неожиданно от соседней телеги развернулся пушкарь Ивашка Чуносов. Огромная бородища, будто веник ивовый, торчком выставлена на Якова, скверно обругавшего его сынишку. Ивашка рукой отодвинул крестьянина, который присматривал себе кованные пушкарем лопаты и грабли, шагнул к дьяку. — Ну-ка, повтори еще раз, Яшка, какого роду-племени моя женка Параня?
Брылев враз утерял свой гнев, только что ядовитым пламенем кипевший в груди, отмахнулся от пушкаря крестным знамением, как от нечистой силы, и ускользнул между телегами. Пушкарь и мужик засмеялись вослед и вернулись к торгу за кузнечные поделки, в которых пушкарь был знатным мастером.
Подьячего Ивашки Волкова на рынке не сыскалось. Брылев пошел из города через западную Спасскую воротную башню. «Нигде подлого подьячего не видать, — ворчал про себя Яков, внимательно осматривая каждый переулок, пока не миновал город. О стычке с пушкарем Чуносовым он быстро забыл, как быстро вспылил перед этим… Вона-а! У питейного дома толкотня уже спозаранку».
Двое здоровенных ярыжников,[119]
нанятых самарским кабацким откупщиком Семеном Ершовым, отбивали от дверей безденежных питухов, зато перед дьяком живо смахнули шапки, с поклоном расступились, давая пройти.— Войди, Яков Васильевич, — величал Брылева по отчеству, будто барина, ярыжник Томилка. — Твой подмастерье уже в кабаке давно, надо думать, и в церкви поутру лба не перекрестил!
Глаза у Томилки — жуткий омут, в который глядеть, и то мороз по коже дерет: черные зрачки в них совсем неразличимы. Да еще эта постоянная загадочная, ни дать ни взять сатанинская улыбка на порезанных ножом губах, даже усы и борода пореза не могли укрыть. Знал Яков Брылев, что еще позапрошлым летом Томилка вместе с теперешним самарским катом Ефимкой промышляли на большой дороге, ночами грелись под воровским солнышком, как они называли прохладную луну. А потом шайка разлетелась, и оба дружка очутились в Самаре, торкнулись в ворота к дьяку приказной избы да не с пустыми руками. С того вечера и заимел дьяк первый кожаный мешочек у себя под окошком, ссыпав в него добрый починок серебряных денег, а Томилку отослал в кабак на услужение к откупщику. Ефимка же с охотою сам нанялся катом при губной избе…
— Опосля малость подойди ко мне, — коротко сказал дьяк Томилке, стараясь не смотреть ярыжнику в лицо.
«Охо-хо, — вздохнул дьяк, оглядывая полумрак кабака. — Курице негде клюнуть, не то чтоб человеку сесть вольготно, душу радуя легким хмелем!»