Мои слова срывались с губ маленькими огненными шариками, заряженными яростью, печалью и бессилием, они летали у нас над головами, сгорали и опадали пеплом. Мне оставалось только следить за их полетом, потому что больше ничего нельзя было поделать.
Альваро Эбишер поднял голову, словно заинтересовался чем-то над моей головой. Наверно, он ждал, пока я успокоюсь, ждал, что спадет напряжение — может, он каждый день сталкивается с чужим горем, болью и непониманием, сидит, скрестив руки, и мысленно отправляется в путешествие. Но вот он наклоняется ко мне, и взгляд его доброжелателен:
— Нет, Бенжамен. Сказал. Сказал твоим родителям. Отцу и матери. Вызвал их сюда, в полицейский участок, и сказал.
Он положил свою мощную ладонь мне на плечо, в его жесте была такая нежность, что сердце мое чуть не разорвалось на части; он продолжал говорить, а я мотал головой, как ребенок, которому сказали, что домой он не вернется никогда, и что его самого нет, что он сам себя выдумал.
— Мне очень жаль, Бенжамен. Я не знаю, почему они утаили правду от тебя. Совершенно не представляю. Но знал бы ты, сколько всего странного происходит на свете. Никогда не догадаешься, почему люди ведут себя так или эдак. Думаю, они и сами не знают. После стольких лет на службе все, что я могу сказать: человеческая натура — это чертова загадка. Единственное, на что можно опереться, это закон. Кажется, что закон может много чего, но на самом деле он действует на крошечной территории. В остальном же…
Он развел руками, показывая, что бессилен. Он и правда находился в затруднении, он сочувствовал, но мне было все равно. Я хотел ударить его, хотел забить ногами и кулаками, но я оглох, устал и онемел, в голове пульсировало, а сердце все сильнее сжимала чья-то рука.
Я встал, пробормотав что-то — слова застревали в горле, я хотел уйти, голова кружилась. Я пожал руку инспектору, вернее, протянул ему кусок чужой обмякшей плоти, которую он слишком долго тряс; потом я оказался на улице, и свет слепил мне глаза. В руке я держал прямоугольник из картона, и, в конце концов разобрав на нем номер телефона и имя Альваро Эбишера, вспомнил, как он говорил, что я могу позвонить ему. Говорил тогда, в кислотную ночь, что могу позвонить, если будет нужно, а я не позвонил, я думал тогда, что жизнь моя закончилась. И я рассмеялся. Мне было больно. Я смотрел вокруг: все было таким же и совершенно другим. Я спрашивал себя, что теперь делать, ведь все действительно закончилось, время просочилось сквозь пальцы, как песок. Все эти годы она где-то жила, дышала, видела людей, и люди ее видели; она выходила из дому и возвращалась — где он, ее дом? А мне никто ничего не сказал, а может, это произошло только потому, что я ни о чем не спрашивал?
Я шел по безлюдным улицам, куда глядели глаза. Слабая надежда на то, что рано и поздно я отыщу правду, объяснение, хоть что-нибудь, что сможет успокоить эту боль в моей голове, остановит биение жилки на лбу, вытащит из заношенного пыльного мешка моего прежнего существования, гнала меня вперед. И притом я понимал, что это ерунда. Уже поздно, слишком поздно. Слова стучат и стучат в виске, отскакивают от него, как птица от оконного стекла, и я вижу себя ребенком, я доверчиво свернулся на руках у отца, тот поднимает меня и крутит над головой, я смеюсь, потому что вишу между небом и землей; вижу мать, она вскрикивает, ей страшно и весело: «Хватит, хватит, я боюсь!», и я взлетаю, легкие у меня вот-вот разорвутся от любви и благодарности.
Когда они начали мне врать? Говорили ли они мне хоть когда-нибудь правду?
Я вижу Саммер, она провожает меня взглядом, как настороженная мать, я вижу ее платье и косички — она так похожа на идеальную девочку! — и глаза — они с тревогой смотрят на меня, будто она, только она одна — моя единственная защитница; она доверяет только себе, и только она знает меня. Как если бы у нас на двоих была одна душа.
Я вспоминаю пикник — сколько раз я заново проживал эти минуты, думал о каждой из них и о всепоглощающем свете, который прячет движения, звуки, жесты. Я раз за разом прокручивал в памяти это
Сестра оборачивается, будто чувствует мой взгляд, поднимает руку и машет ею в небесной синеве; я вижу ее слабую улыбку — она все понимает и ободряет меня. А может, таким образом она передавала мне свое тайное послание — проговаривая его без слов, выдавая сквозь сжатые зубы? Или она была уже где-то далеко, в реальности, где мне не было больше места, и смотрела уже не на меня. Я вижу ее волосы, они сливаются с высокой травой, они легки, как ветер, они рассыпаются, как закрывается занавес в театре, а потом пустота, рябь на воде.