Маттиас Россе казался полностью довольным собой, он спокойно шагал по жизни в своих кожаных сапогах, его слишком длинные волосы в беспорядке закрывали шею, там, где полыхали воспаленные прыщи, которые он даже не старался скрыть. Оценки по всем предметам он получал ужасные, в том числе по физкультуре: после нескольких кругов вокруг стадиона сгибался и отхаркивал. Отец Маттиаса сделал все возможное, чтобы устроить парня — как он мне сам рассказывал — в «школу для богатых», однако никак не реагировал на намеки учителей, недовольных сыновьей ленью или умственными способностями: «Маттиас хороший», написал в конце четверти в дневнике учитель по математике. Насмешек одноклассников, самых что ни на есть снобов, Маттиас вроде не замечал: «Эй, Рю-ю-юссе, ты сколько раз на второй год оставался? Тебе лет-то сколько? Двадцать три вроде?» Он улыбался, качаясь на стуле и всем своим видом демонстрируя, что жизнь готовит ему иное будущее, и его присутствие среди нас лишь прискорбная случайность, которая сама собой выправится, и все эти «придурки-буржуи» исчезнут из его памяти в ту же секунду, как он уйдет из школы навстречу своей судьбе.
Мои родители часто куда-то уходили — вспомнить, куда именно, у меня не получается: это какая-то головоломка, части которой я с трудом собираю, а потом понимаю, что они друг другу не подходят — то слишком маленькие, то слишком большие — как если бы головоломок оказалось несколько. Папа отсутствовал по делам — в тот период вокруг него воцарился хаос, который длился то ли месяцы, то ли целый год; по вечерам колеса его джипа сильнее обычного скрипели на дорожке, ведущей к дому, и он угрюмо вырастал на пороге. Я слышал, как он наливал себе выпить, как брал бутылку вина или пиво — не важно что, в то время в руке у него постоянно был стакан, — и с каждым глотком он повышал голос, раздражался все больше и больше, орал про сволочей и трусов, которые во время роскошного ужина то ли «У Роберто», то ли в отеле «БоРиваж» попросили его сменить кабинет, объяснив все вынужденными временными мерами, и предложили залечь на дно. Дескать, они хотели бы поступить иначе, поскольку знают его — сколько там? — уже лет двадцать, но ситуация слишком сложная, а у них партнеры — «сам знаешь, что это такое». Особенно ярил отца тот факт, что говорили они, деликатно промокая губы салфеткой.
В общем, папа постоянно отсутствовал, потому что «бился за нашу репутацию и нашу семью» — когда он произнес эти слова как-то вечером за столом, я начал смеяться, нервно и без всякой причины (или потому, что днем Маттиас дал мне курнуть своей травы?). Остановиться я не мог — просто наблюдал со стороны за этим бессердечным и ржущим, за этим другим собой, на которого уставились в изумлении мои родители. Отец присвистнул, сжав зубы, и прошипел: «Убирайся!», и я понесся вверх по лестнице к себе в комнату, мне было и противно, и смешно.
С Маттиасом мы проводили время в гостиной, развалившись на диване, смотрели фильмы, листали «Пентхаус», «Плейбой», «Он», «Союз», «Ридерз Дайджест» «National Georgaphic», «Вот», «Матэн», «Скейт», «Магазин», которые Маттиас воровал в журнальном киоске у своего отца. Мы курили травку, пуская дым в окно у меня в комнате, иногда курили и в гостиной — на выходных даже оставляли самокрутки прямо на столике в зале, потому что родители в ту зиму почти на каждые субботу и воскресенье уезжали (смутно помню, как отец говорил о каком-то клиенте в Куршевеле или в Межеве[15] и как я радовался, когда видел их чемоданы около входной двери — они напоминали о скором отъезде). В конце дня Маттиас звонил своему отцу и предупреждал, что «будет ночевать у Бена», слушал отцовские советы, показывал телефону средний палец, потом вешал трубку, валился на диван и хватался за пульт от телевизора или крошил гашиш. Телевизор постоянно работал и заволакивал комнату голубым электрическим светом, который защищал нас от внешнего мира. Ночью время как будто останавливалось, и нам казалось, что мы находимся в космическом челноке, дрейфующем в пространстве за тысячи километров от человечества.
Как-то вечером Маттиас методично выкладывал на ковре круг из скорлупок от фисташек, а потом сказал: «Я уверен, что она умерла».
Я уставился на стену и часто задышал. Я привык к тому, что Маттиас — единственный человек, который говорил о моей сестре, несмотря на то, что он появился в моей жизни после ее исчезновения — и это было странно. Но всякий раз я испытывал одни и те же крайне неприятные ощущения: у меня перехватывает дыхание, как будто на грудь поставили вантуз и тянут изо всех сил, чтобы вырвать сердце или того слизня, который вместо него там поселился.
— Мы уже об этом говорили.