Хорошо, что не ушел на пенсию, хорошо, что купил приемник. Хорошо, что дрался с беляками и басмачами. Хорошо, что в сорок третьем грохнулся на пол рядом со станком… хорошо… хорошо… Длинной, затерявшей начало в дали годов, представилась ему жизнь. Было в ней столько событий, встреч, разлук, горя, радости, праздников, несчастий, друзей, врагов, вина, метелей, солнца, ненастья — что все это слилось в одно радостное ощущение бесконечности жизни.
И не смерть холодила руки, а живой холод металла чувствовали они.
И мертвые пальцы чутко зашевелились, привычно трогая знакомую поверхность какой-то огромной детали…
Жалко ему стало родных и близких, которые в непонятном для него страхе суетились вокруг. Что с ними? Чего боятся?
Нет, смерти не бывает, не страшна она, ну вот нисколько, потому, что не верит он в нее.
«Живем, живем» — радостно подумал он и умер, так и не успев поверить в смерть.
Лежал он, и удивительные руки его, словно живые, покоились на груди, красивые человеческие руки, готовые в любой момент вздрогнуть и начать делать дело…
Старик и его самая большая любовь
Алексею Решетову
— Не пейте с утра спиртных и иных возбуждающих сердечную и прочие деятельности напитков, — совсем невесело проговорил старик, наливая в рюмку глоток коньяка, а в чашку — холодного кофе. — Все в жизни надо по возможности делать наоборот, — грустно сострил он, по рассеянности выпив кофе и запив его коньяком. — Не мешайте, мадемуазель, — хмуро сказал он громкой черной мухе, а бесшумной бабочке он сказал: — Я вас приветствую, мадам.
И хотя на самом деле муху следовало бы назвать мадам, а бабочку — мадемуазель, старик, ссылаясь на свой возраст, считал для себя необязательным вдаваться в такие несущественные подробности. Да и просто ему обидно было, что муха хозяйничала на столе, а бабочка брезгливо пролетела мимо.
— Нельзя курить на голодный желудок, — мрачно сказал он, — это очень вредно, — и раскурил трубку, лениво успокаивая себя тем, что если дымил всю ночь, то вроде бы даже обязан встретить восход солнца глубочайшей затяжкой.
…Эх, он ведь был стар, как дом, в котором он жил. А дом за свою долгую жизнь высох, как старик, и каждая дощечка в нем, каждая половица, каждый шарнир превратились в немудреные музыкальные инструменты. И когда ночью, в тишине, налетал ветер, дом наполнялся звуками, которые воображение старика легко соединяло в мелодии любого содержания — от нежных до тревожных.
Днем же никаких мелодий не получалось, дом поскрипывал, повизгивал, покряхтывал, самым обыкновенным образом.
Вокруг стоял вековой бор. Сосны неумолчно шумели — глухо шептали кроны, коротко постанывали стволы. Гигантские корни, будто скрюченные ревматизмом пальцы, в неустанном напряжении держали крутой песчаный берег.
Противоположный берег был пологим, и в безлунные ночи представлялось, что Кама разлилась до бесконечности…
Неподалеку существовала танцплощадка, хилое деревянное сооруженьице. Оттуда ветер приносил обрывки музыки: духовой оркестр старательно выдувал чистые старинные вальсы вперемежку с подпрыгивающими, разорванными ритмами.
Старик сердился на танцплощадку — она мешала вслушиваться в музыку бора, в его нескончаемую песнь…
Длинными для него ночами старик внимал бору и думал. Он страдал бессонницей и воспринимал ее уже не как болезнь, а как давнишнего врага, коварного и беспощадного. Ведь самый опасный враг тот, кого когда-то, считая другом, близко подпустил к себе, который знает все твои уязвимые места.
Когда-то бессонница, тогда он еще не был стариком, была другом, он звал ее на помощь, и она помогала ему работать.
Конечно же, он и не заметил, как из друга она стала врагом. Старик не сдавался ей, но и победить не мог. У них была многолетняя ничья. Ноль-ноль.
Засыпал старик под утро, просыпался через несколько часов, наугад капал в стакан из какого-нибудь пузырька, неестественно бодро крякал и внушал себе, что абсолютно здоров.
И, правда, днем он обычно забывал о недомоганиях, но панически боялся наступления вечера, уже заранее готовясь к изнурительному выжиданию сна.
Хотел он этого или не хотел, а вечерами старик начинал подводить итоги прожитого дня, — вот и не спалось: опять казалось, мало сделал, опять не успел…
Бессонница выматывала еще и тем, что вынуждала вспоминать — не особенно приятное занятие, когда оно не признак молодых нерастраченных сил, а следствие усталости. Да к тому же иногда по сердцу тупо бороздило ощущение тщетности… А о чем, собственно, жалеть? Всю жизнь у него была любимая работа. Сначала он учился строить города, потом строил города, потом учил строить города… Его не будет на земле, а они останутся — и города, и его ученики, а потом — города учеников, потом — ученики учеников…
Ночью, без сна, человек откровенен сам с собой до конца. Размышляя, он как бы снимает с жизни все условности, называет вещи своими именами, и многое становится ясным. Поражаешься простоте и мудрости пришедших в голову решений. Но ближе к рассвету они кажутся в лучшем случае наивными, и снова — тревожно…