Мать улыбается виновато.
Устиновна показывает бабушке язык. Она не любит старуху только за то, что та свирепеет при одном упоминании имени своей дочери. Детский ум Устиновны не может разобраться в том, почему большая сильная мать покорно переносит все обиды.
А старуха ворчит и ворчит:
— Блудница… распустила вожжи… бойся бога-то… держи себя… не охоться…
Лишь изредка мать отвечает:
— Нету бога, значит, и греха нету.
— А это? — И Устиновна чувствует в темноте, что бабушкин палец направлен на нее. — Грех! Молись…
Мать лежит рядом с Устиновной на спине, раскинувшись будто на поле, и все ее жаркое тело дышит.
— За что она тебя? — спрашивает Устиновна.
Но мать не отвечает — спит. Грудь ее тяжело и плавно вздымается, словно камень лежит на ней.
Ничего еще не понимает дочь и — счастлива поэтому. Не знает даже, почему бабушка зовет ее Устиновной, хотя по документам она Петровна.
В страшные военные годы, когда в деревне не осталось ни одного мужика, появился здесь однорукий солдат Устин. Дело прошлое, чего греха таить, оставил он у нескольких вдов и девок по ребенку и исчез куда-то.
Вот и звала старуха свою внучку Устиновной, хотя родилась она после войны и был у нее отец — городской шофер, приезжавший в колхоз на уборочную.
Ничего он не обещал Арине, ничего даже и не говорил более или менее подходящее для таких случаев, просто останавливал грузовик ночью во дворе, ел, пил, а утром отправлялся в путь.
В город он уехал не простившись.
Кабы плакала Арина, кабы жаловалась да прокляла бы себя вместе со своим грешником, да рублей бы на божьи свечки не пожалела, молчала бы тогда старуха.
Арина же гордо живот носила, улыбалась.
Когда родилась Петровна, старуха кричала:
— В руки не возьму! Грех! Отсохнут руки-то!
— А чего? — будто и не понимая, спрашивала Арина, ласково подставляя большую налитую грудь к маленькому личику дочери. — Чего? Человека родила. Рази грех — человека родить?
— Грех!
— Не-е… еще рожу… мальчонку рожу…
— От кого?
— А хоть от кого. Все одно мой будет…
И даже в голосе ее было это желание, будто и не мучилась муками, будто и не ведала, что грешит, а доброе дело делает.
Полюбила старуха внучку, но не рада была своей любви: с укором смотрели потемневшие лики святых, молчали, пугали. Ох, недовольны были!
Однако совсем было свыклась бабушка со своим горем, но опять Арина стала ночами уходить из дому, возвращалась под утро и напевала весело.
Увела она как-то дочь в огород, прижала к себе, выдохнула теплым голосом:
— Братик у тебя будет… хороший такой братик…
— Когда?
— К весне. В сельпо куплю.
Вот и ждала Устиновна мать, засыпала, но сквозь сон слышала песню и просыпалась.
Скрипела дверь.
— Бог-от видит! — кричала старуха.
— Нету для меня бога, — радостно отзывалась мать, — нету. А если есть, плевала я на него. Живая я. На — пощупай, какая.
— Тьфу!
Арина громко и хорошо смеялась, говорила напевно:
— От моих грехов люди родятся. Рази плохо это? Спроси-ко у них. — Она показывала на иконы и снова смеялась.
— Из дому уйду, — старуха стучала костлявыми пятками по полу, — прокляну…
…Арина опрокидывается на постель. Устиновна шепчет:
— А почему в сельпо братика родить будешь? Боишься здесь?
— Не боюсь. Могу и здесь. Спи, Петровна.
— Умру вот, — бормочет старуха, — в сраме умру…
— Все помрем, — сонно отвечает Арина, — а они жить останутся… Спи, спи, Петровна.
И Петровна крепко и сладко засыпает, положив голову на большое мягкое плечо матери.
Симка — Сима — Серафима
Казалось, на всей земле сейчас была знойная, душная, как здесь, тишина, будто и звуки, даже стрекотание кузнечиков, высохли и осыпались в густые травы.
Но они, густые травы, полные сил, не клонились под плотной жарой, стояли прямо. Высохло и поникло лишь то, что потеряло близкую связь с землей.
Разморенная, усталая — сегодня второпях, через силу, боясь непогоды, докосили самый дальний луг — Серафима не стала ждать машины, одна зашагала в деревню.
Да и надо было ей сегодня подумать кое о чем, и чтоб никто не мешал думать-то…
Кофта на спине скоробилась от пота, высохшего под лучами палящего солнца. Босые ноги со вздутыми венами больно отзывались на каждое прикосновение к тропинке. Юбка облепила колени, и шаги давались неловко, а от этого тело казалось тяжелым и неповоротливым, не бабьим будто.
Хорошо бы — скинуть одежды да по траве бегом… Серафима до того явственно представляла себя летящей по лугу — огромными шагами — каждая клеточка тела охлаждается воздухом, — что придержала нелегкие груди руками, чтобы не мешали.
Она сорвала платок, и толстая коса упала на спину. Сразу быстрее зашаталось, словно груз поудобнее взяла.
Серафима тихонько запела. Слов у песни не было, да это и не песня была: просто из души что-то вырывалось, не ожидая, когда в уме возникнут подходящие слова…