Он не спускал взгляда с брата и его невесты: сегодня, в теплом свете сотен свечей, Элеанор была особенно хороша. Распущенные волосы золотым ореолом окружили лилейной белизны лицо, едва ли не светящееся в полумраке. Темно-синее текучее платье, щедро украшенное белоснежными кружевами и колючей россыпью алмазов, не могло приглушить ее сияние. Даже Гленн, в белом с золотом камзоле, рядом с нею казался окутанным сумраком.
Вместе они были столь прекрасны, что хотелось плакать.
Вместе они были столь прекрасны, что ладонь сводило от холода, когда кольцо пыталось уберечь меня от чар и не справлялось со своей задачей.
Что бы ни говорила Элеанор о своей мести, желала она одного – чтобы ее любили. И сегодня она не жалела заемных сил, чтоб каждое сердце оплести мягким туманным узором, каждый взгляд помутить, каждыми мыслями овладеть. И богиня бесстрастно взирала на это.
В конце концов, жрецы давно не прятали свои лица, и боги давно не говорили с людьми и не требовали жертв, и потому легко в храме царили те, кто еще сохранил и магию, и алчность, и власть.
Я не могла смотреть на Элеанор, ее чары причиняли почти физическую боль, как если бы без темного стекла пытаться взглянуть на полуденное солнце. И я смотрела на Рэндалла, как довольно он слушает сбивчивый шепот брачных клятв, размеренные литании жриц, потрескивание углей в жаровнях. Иногда он ловил мой взгляд и улыбался мне самым краешком губ, словно предлагая разделить с ним его тайну, его триумф. И чем ближе было к концу церемонии, тем громче колотилось у меня сердце.
Во рту стало солоно. Я прикусила щеку и сама того не заметила, и кровь металлическим привкусом осела на языке, разом напомнив тяжелый и горький воздух у угольных шахт.
Вот только спокойнее не стало.
Старшая жрица накинула на Гленна и Элеанор покрывало, расшитое по краю знаками богини, чтобы подобно Хозяйке Котла и супругу ее, Рогатому Охотнику, они погибли детьми и воскресли супругами. Тончайшая ткань просвечивала рядом с огнем, и Рэндалл глаз не сводил, наблюдая, как тонкие, смутные силуэты обмениваются обручальными браслетами, словно что-то с ними было не так.
Словно он и устроил, чтобы с ними что-то было не так.
Но ткань скользнула на пол, и ярче вспыхнули огни, подчиняясь властному жесту жрицы, и Гленн и Элеанор выпрямились, спокойные, счастливые, связанные навеки принесенными обетами.
Не взвыл ветер под сводом храма, не пошел трещинами идол, не потухли огни. Безмятежно улыбалась Элеанор, утомленно прикрывая глаза, нежно поддерживал ее Гленн. Их поздравляли и благословляли, шелестели голоса гостей, звенели редкие смешки. Что бы ни задумал Рэндалл, вряд ли оно удалось. Им поднесли яблоко, одно на двоих, – алое яблоко моей матери, драгоценный и ритуальный дар. Элеанор откусила первой, и всего на миг мне показалось, что рот ее обагрился кровью. Она торжествовала, и сонм призрачных гостей ликовал вместе с ней.
В свой черед я шагнула к ним, присела в поклоне, шепча положенные поздравления, смешанные с молитвой, и едва не сбилась, когда холод кольца снова скрутил ладонь. И словно в ответ повеяло стужей от Гленна.
Только на миг поймала я его взгляд – полный ужаса и непонимания – на спокойном, сияющем счастьем лице.
Браслет на его запястье блестел неестественно ярко.
12
Меньше чем за неделю до Йоля прискакал посыльный от матери. Грег, верный мой кучер, на этот раз приехал верхом, и тулуп его покрылся коркой инея. Йольские морозы не разыгрались еще во всю мощь, только пробовали на зуб неосторожных, торопливых путников, но и этих забав хватило, чтоб изморозь легла на усы Грега и долго еще не сходила в тепле.
Он вручил мне конверт, хрусткий и твердый, и долго потрудиться пришлось, прежде чем печать поддалась под моими пальцами. Но, может, я зря виню злые звенящие морозы и не разламывалась печать оттого, что руки мои дрожали от волнения?
Вот и все, что было написано твердой рукой Элизабет. В нескольких местах перо пробило бумагу – так она волновалась. Но гораздо больше о ее волнении – и страхе, почти первобытном ужасе – сказала мне неприличная краткость письма, нарушение всех мыслимых и немыслимых правил и канонов. Разве мог кто-либо представить, что благородная дама будет писать столь короткие, небрежные записки, словно вывести каждое слово для нее непосильный труд?
Письма должны быть обстоятельны и подробны, учила нас матушка, чтобы в хитросплетениях фраз адресат, внимательный и чуткий, увидел и то, что сказать вы готовы открыто, и то, что прячется меж слов и звуков и предназначено лишь тому, кому готовы вы доверить свою душу.
Что ж, Элизабет хватило двух строк, чтоб вложить в сухие, равнодушные слова и тоску, и горе, и ужас.
Ни одна из нас и помыслить не могла, что матушка смертна, как и все люди. Ее власть – над нами, над садом – казалась извечной, непоколебимой, надежной. Как сама земля под ногами. Особенно мне.