Дворец Екатерины был дворцом больших карьер и больших опасностей. Когда во времена Гринева один очень красивый дворянин приехал ко двору и поразил всех красотой, то он очень скоро был убит тут же, во дворце, на случайной дуэли. Этот случай прекратил очень возможную карьеру человека, который мог бы попасть в мужской гарем Екатерины.
Так вот, когда мы смотрим в небо через телескоп, то мы как бы укалываем небо; мы усиливаем свет отдельной звезды, но ограничиваем поле видения.
Исторические романы в пушкинское время и, может быть, даже частично во время молодого Тургенева как бы поворачивали зрительную трубу наоборот. Они показывали наш быт с планетной точки зрения; делая все более кратким, более — если хотите — изящным и даже менее реалистичным. Это было небо без созвездий.
В то же время реалистичность и Пушкина, и Толстого основана на замене общих планов большим количеством крупных планов. Для того чтобы сделать эту мысль доступнее, я снова укажу на раннюю повесть Толстого «Метель».
Повесть — результат восприятия стихийного явления с разных точек зрения, разными глазами.
Мы замечаем, что свидетель бурана, человек, который мог погибнуть в этой стихии, все время меняет сани, в которых он едет, и положение тройки в обозе.
Эта разность точек видения, поиски ее, езда с разными ямщиками; а они радуются, когда барин слезает, бог с ним, пусть возьмет свои вещи вместе с ответом, ответственностью за него.
Разной опытности люди разно воспринимают стихию: старые ямщики курят во время нарастания вьюги — более и более реально показанной, — так как сам путник показывается все время в разных точках бурана; эти перемещения реальны, реальны лошади, которые везут, реальны колокольчики разно настроенные, разно звучащие; разна утомленность людей, различна устойчивость их лошадей. Рассказчик молод, крепок, он хочет во вьюгу снять сапог с ноги, но для него это подвиг; для ямщиков это быт.
Повесть учит читателя видеть мир; укрупнить мир; это был показ видения в самый страшный момент.
‹…›
В жизни все монтажно, только нужно найти, по какому принципу
‹…›
Все книги мои начинал писать весной; для других людей неважно, а мне хорошо.
Сегодняшняя весна как бы неудачна; человек берет тему, погода все время меняется. Снег то идет, то тает, то снова взбирается на елки, и не поймешь, то ли это апрель месяц, то ли Рождество.
Но жизнь прекрасна тем, что она продолжает изменяться, все время другая.
Многое, что я здесь написал, будет казаться повторением, будет казаться ненужным.
Люди сейчас увлеклись терминами; такое количество новых терминов, что этого не выучить, будучи даже молодым человеком, во время отпуска.
Я хочу вернуться к старому человеку, старшему по времени рождения, — Чернышевскому.
Как-то Толстой писал про него: познакомился; он умен и горяч; — в жизни идея только тогда ясна, когда она доведена до конца.
В это время Чернышевский как-то растерянно писал о Пушкине несколько статей подряд. Это растерянность находчивости или, если хотите, открытия.
Вот термин, о котором я говорю, — энергия заблуждения — это нашаривание истины в ее множественности; истины, которая не должна быть одна, она не должна быть проста, она вообще никаких обязательств не принимает, она творится, как бы повторяясь; но и цветы повторяют одну и ту же задачу, и птицы; когда ты берешь, видишь, она другая птица; даже ихтиозавры, крокодилы своего времени, одновременно странны для нас, если приглядеться к ним; это построение нового, оно вырастает в новых комбинациях.
‹…›
Мир монтажен. Это мы открыли, когда начали склеивать кинопленку.
Это открыли люди, пришедшие со стороны, — врачи, скульпторы, художники, актеры; они увидели, что разные чувства можно выразить одинаковыми, но по-разному смонтированными кусками.
Лев Кулешов создал целую теорию; он показывал, как один кусок, фиксирующий выражение лица, может быть куском, рассказывающим о горе, голоде, счастье. Мир монтажен, мир сцеплен. Мысли существуют не изолированно.
Поэтому мы много раз будем возвращаться к анализу одного и того же; потому что существует единство человеческого существования.
Вот сейчас будет весна, наконец-то она поправится; а там уже стоят в очереди, набирая силу, разные птичьи стада, и потом они полетят; впереди полетят сильные, потому что они сильнее; отставая и теснясь к центру, летят молодые, они летят, размахивая, нет, махая крыльями в уже раскачанном воздухе.
Этот полет птиц, птичьей стаи, это уже структура, это не взмах крыла, не взмах одного крыла.
Мир существует монтажно, искусство бессюжетное тоже монтажно.
И без монтажа, без противопоставления нельзя написать вещь, по крайней мере, нельзя хорошо написать.
‹…›
Самое простое — это самое невероятное, а самое невероятное — это самое замечательное, подлежащее анализу.
Задержанное; надо увидеть сердце бьющимся, как бы прозрачным, надо увидеть живое сердце, переживающее сердце, и рассказать о нем.