И будто снежный ком толкнул с горы: разговорился Лагутин, изливая наболевшее, разгорячился, торопясь облегчить душу, будто в последний раз видел перед собой понимающего человека.
За тем и ночь прошла. Дождь за окном иссяк. Утро подступило хмурое, но с солнечными проблесками.
Когда по улице прогнали стадо, на крыльце раздался дробный стук каблуков. Вошла Наталья Богатырёва, по-прежнему крепкая и живая, смуглолицая от загара. Подозрительно осмотрела мужа, незнакомца, стол и все углы помещения. Не найдя предосудительного, всё же не сдержала приготовленные упрёки:
— Прохлаждаешься? Отец уж Карька запряг, на покос сбирается, а он прохлаждается. Старый кряхтит, а едет, потому что надо. Ему надо, а тебе ни чё ни надо. Так всю жизнь шашкой бы махал да махоркой дымил. У, анафемы, стыда у вас нет!
Наталья ушла, хлопнув дверью.
— Вот бабы! — Константин не знал, как оправдаться за жену. — А ведь верно — на покос надо ехать. Припозднились мы: трава перестояла, да и дождик кончился.
Пришёл заспанный Предыбайлов и своей унылой физиономией подстегнул решимость Богатырёва:
— Ты, как хочешь, Игнат, а мне на покос надо ехать. Не брошу ж я старика.
— Да ты что! — председатель даже лицом побелел от мысли остаться наедине с Лагутиным. — Ты ж вызвался помочь. Не сгорит твой покос.
— Ни кому я в помощники не назывался, — отмахнулся Константин. — А покос-то как раз и сгорит. Тут день упустишь — год голодным будешь. Да и отца ты моего знаешь — упрямый старик: что задумал — умрёт, но сделает. Вообщем, пошёл я, бывай.
— Константин Алексеевич, — взмолился Предыбайлов. — Не губи, родной. В чеку его надо, в Троицк везть. А я-то как — убьеть по дороге. Ты вот что, забирай его с собой: сам ведь развязал…
— С собой, говоришь? — Богатырёв оглянулся от дверей, смерил взглядом атамана, — Косить не разучился?
Лагутин покривился. После ночной исповеди к нему пришли: на душу — умиротворённость, на лицо — отрешённость.
— Пошли, говорю, со мной, — сказал Богатырёв Лагутину. — Чека ещё подождёт.
Ближе к полудню ветерок разогнал облака, солнце поднялось высоко, и под его лучами запарили окрестности. Старший Богатырёв, Алексей Григорьевич, правил лошадью и помалкивал. Константин с Лагутиным вели неспешный разговор.
— Спроси любого из нас — за что дрались? — и оба скажем: заступались за обиженных, поднимали униженных, наказывали злодеев.
— Тебя послушать, — отмахнулся Константин, — так все бандиты станут заступниками. А то, что мы землю у богачей отобрали — плохо что ли?
— Будто ты до революции безземельным был, — усмехнулся Семён.
— Не обо мне речь, о народе.
— Дак ведь и я народ: отец — пахарь, мать — пряха.
— Бесконечная у вас получается песня, — не выдержав, хмыкнул Алексей Григорьевич. — А я вот думаю, когда один слепец ведёт другого, оба в яму угодят.
Отцу Константин возражать не решился. А атаман сказал:
— Я, по крайней мере, присяги Отечеству и царю-батюшке не порушил…
К широкому лугу, заросшему густой травой и пёстрыми цветами, подступал с одной стороны берёзовый лесок. Здесь и решили разбить табор. Дед Алексей распряг лошадь, пустил её в вольную траву и занялся жердями для шалаша. Константин с Лагутиным выкосили на опушке кружок, сгребли пахучую траву и достроили жилище. Пообедав, легли отдыхать — косари в шалаше, а кашевар дед Алексей под телегою.
Проспав добрых три часа, Лагутин проснулся бодрым и свежим, даже боль в груди от ночной потасовки прошла.
— Я всегда говорил, — крикнул он, выползая из шалаша, — что ни горесть, ни радость не бывают слишком продолжительными. Если горесть слишком затянулась, значит, радость где-то совсем рядом.
Богатырёвы курили подле телеги. Константин промолчал, настраиваясь на тяжёлую работу. Старик закивал, соглашаясь.
— Трава прямо стоит, — сказал Константин, — крутиться не придётся. Наладим прогоны из конца в конец и пойдём один за другим. Ты уж, отец, не суйся — пятки подрежем.
— Какой из меня косарь, — согласился Алексей Григорьевич.
— Когда на ужин-то приходить?
— А как заря на небе засмеётся.
Вскоре окрестность заполнилась звоном отточенных литовок и вздохами падающей травы. От табора потянул ленивый дымок и запах горящего сала. День незаметно убрался за горизонт. Темнота сгустилась. Усталые косари, сидели у костра, дымили махоркой, разгоняя комаров. Распитая на троих бутылка самогона развязала Лагутину язык. Он ораторствовал, удивляясь в душе самому себе:
— Всё на земле совершает свой круг: за весною идёт лето, за осенью — зима. Время идёт себе да идёт, вращаясь, как колесо, а человеческая жизнь неудержимо мчится к своему концу. Меня в чека расстреляют, ты, может, дома помрешь. А ведь помрешь, Богатырёнок, — никто вечно не живёт. И что останется?
— У меня — дети, — сказал Константин, хлопнув на лбу комара, — у тебя — дурная слава.
— Почему дурная? — обиделся Лагутин.
— Потому что бандит ты, и кровь безвинная на твоих руках.
— А так ли она безвинна? — спросил Лагутин после продолжительного молчания. — Ты подожди, немного времени пройдёт, и, может статься, теперешних героев врагами назовут. И наши имена припомнят без проклятий.