На другой же день, рано утром, в доме князя была ещё большая сумятица. Родственница, родная племянница князя, которую он не видал несколько лет, въехала во двор!.. Колымага шестерней въехала первою и в ней сидела барыня с дочкой. За ней вплотную вкатилась бричка тройкой, где были две горничные и лакей, а с ними, между ними, около них и на них самих, т.е. на коленях их и в руках, закрывая их наполовину — наворотилась поклажа. Это были десятки, если не вся сотня, кузовков, узелков, сундучков, подушек и всякой всячины, от калачей и баранок на мочалке, купленных у заставы, уже при въезде, и до большой клетки с какой-то птицей, которую держала на коленях горничная, помоложе.
За ними, чрез полчаса, въехали на двор ещё две подводы с пятью сундуками. Эта была кладь, вещи барыни и её дочери, где, помимо платья и белья, было взятое с собой "всякое такое — про всякий случай". Птицу взяли с собой потому, что умная заморская птаха, по привычке и любви своей к барыне, непременно в разлуке с ней стала бы скучать и померла бы с горя преждевременно.
Так по крайней мере думала и решила барыня. Это и была дочь старшей сестры князя, рано выданной замуж и уехавшей в деревню, где вскоре она умерла ещё до смерти своего отца, князя Алексея Михайловича. Князь Артамон Алексеевич даже не мог жалеть сестры, так как мало знал её. Дочь её, а свою племянницу, князь видел два раза в Москве. Племянница эта вышла замуж, прижила двух детей, сына и дочь, вырастила их и наконец овдовела — всё вдали от князя, дяди. Только однажды целую зиму выжила она в Москве с мужем и детьми, десять лет тому назад.
Чрез минуту после появленья колымаги на дворе князя — уже барыня и её дочь были окружены всей дворней и подняты чуть не на руках на второй этаж дома, где на лестнице их встретил князь.
Объятия и поцелуи, расспросы в перебивку и неподдельное добродушие, искренняя радость — слышались повсюду. Господа целовались наверху, а дворовые целовались внизу, на лестнице и на дворе, и гул голосов шёл по всему дому, будто проснувшемуся от долгого сна. Утром въехали во двор экипажи и подводы, а в сумерки ещё двор кишел как муравейник. Господа уже не только нацеловались, но и накушались, наговорились досыта, а холопы всё ещё не могли распутаться с кладью и угомониться. Лошади из экипажей выпряжены, а дворня, лакеи, казачки, горничные и девчонки снуют и все голосят на подъезде. А вокруг экипажей, на ступенях подъезда, в дверях парадного входа и швейцарской, даже на большой лестнице — будто после пожара, рассыпался всякий скарб, корзины, ящики, узлы, подушки, котомки. И как такое количество всякого добра помещалось в экипажах, и как доехали до Москвы, и зачем приехали, и как кони от всего этого люда и его добра, что пришлось везти, не подохли дорогой — это всё, конечно, одному Господу Богу ведомо.
Гостья князя — на всём белом свете его единственная родственница, — была по мужу помещица степная, из-за Каширы, мать сержанта Бориса — барыня Настасья Григорьевна Борщёва. Уже давно не видавшись с дядей-князем, она, вместе с мужем, всё собиралась в Москву, всякое лето и всякую зиму, и всё не могла собраться. Время шло год за годом, сына отправили на службу в гвардию, а затем и муж, Илья Иваныч Борщёв, поболев — помер. Это случилось уже пять лет тому назад. Настасья Григорьевна, плача и печалуясь на своё вдовье состояние, тотчас опять собралась "на мыслях» к дяде-князю. Надо было повидаться, поплакать, посоветоваться, как ей теперь жить горемычной вдове на свете, помолиться в церквах московских, поглядеть на свою двоюродную сестрицу-княжну, да посидеть в её красивой девичьей горнице, в три итальянских окошечка, откуда видна стена Китай-города. И стала Настасья Григорьевна собираться в путь. И вот барыня-вдова, справив поминки по муже в двадцатый и сороковой день, стала подробно расспрашивать всех и каждого о пути в Москву... Все говорили, что путь...
— Ничего! Ездят!..
— Прежде всего на Воскресенское... А там скажут...
— Вот намедни купец приезжал из Крапивны, говорил — ничего. Генерал тоже проехал к себе в Орловскую вотчину — даже очень хвалил... В одном месте, подле города Серпухова, шалят очень... Тоже выворотили его где-то в овраге... А то ничего!
— Ныне в Москву ездить — пустое дело. Что ни село — всякому понятно, что, мол, проезжие господа помещики по своей надобности.
Но барыня, слушая все такие рассужденья, думала про себя:
— Да, хорошо так сказывать вчуже. А поди-ко, рассуди как следует, так в Москву ехать — шутки плохие!
Настасья Григорьевна опрашивала всех осенью и решила, что зимний путь куда лучше, и лошадям легче, и скорее доедешь... И это было справедливо. Но пришла и зима, и барыне стало сдаваться, что зимой холода, морозы, ухабы, постой везде душный да грязный... А помилуй Бог — метель! Заблудишься и помрёшь без покаяния среди сугробов... Это тоже было справедливо! Уж лучше гораздо летом ехать! Как весенние воды спадут, да просохнет, тут и двинуться к дяде-князю...
Проходило и лето!