Возвращаясь к первопричине, я вспомнил, как по дороге из Львова в Москву мы с Ингой ползли на аэросанях по холмистой стране облаков, а когда достигли девяти тысяч метров, обещанных на земле стюардессой, я, как первый раз, был поражен грандиозностью зрелища бесконечных снегов, ослеплен и загипнотизирован непрофильтрованным светом. Мне казалось тогда, что все еще можно не думать о будущем и рассчитывать на чудо.
— Что угодно, Андрей, — сказала тогда Инга, — но мы не должны причинить зло нашим детям. Они, Андрей, такие маленькие, беззащитные.
Тем самым она разом уничтожила веру в чудо, и между нами словно образовалась пропасть. Весь остаток пути Инга рассказывала о своем сыне.
А еще совсем недавно, за день до отъезда из Львова, мы вышли на улицу и переулками прошли к небольшой площади, вымощенной плоским булыжником. Площадь была пуста, запущенна, на правой ее стороне лежали песок и щебенка. Там что-то ремонтировали. Колокольня бросала ровную густую тень на мостовую, и мы старались держаться в ее тени.
Я хотел показать Инге, как цветет райское дерево: маленькие розовые цветы и трезубые листья, а издали — кружевной шар на тоненькой ножке. Их было много в прошлый мой приезд сюда и у памятника Мицкевичу, у кафе «Красная Шапочка», где дети пили молочные коктейли, у вокзала и по всему городу. В этот раз мы не встретили ни одного. Потом я вспомнил, что сейчас июнь, а дерево цветет в мае.
На улицах было так чисто, что плиты тротуара казались стерильным полом операционной. Только там, где продавали цветы, было ярко и весело. Мы вышли на площадь, засыпанную листьями и обрезками цветочных стеблей, а навстречу нам с противоположного ее конца двигалось странное существо — тощая, сутулая цыганка с темной, почти негритянской кожей, иссиня-черными волосами, метлой в руках и зловещим профилем бабы-яги. Передвигалась она то прыжками, то крадучись и почти не касаясь метлой земли, так что одним могло показаться, что женщина подметает площадь, другим — что это спустившийся на землю злой дух. Странными были ее огромные глаза — то сверкающие гневом, то гаснущие и равнодушные, с едва теплящимся в них мерцанием.
Шумная жизнь площади захватила нас.
— Купите розы для девушки!
— Конечно, — сказал я.
Цветочница улыбнулась и принялась вынимать розы из бидона. Капли воды скатывались с шипов на ее старенькое платье.
— Сколько?
Я пожал плечами:
— У нее строгие родители.
— Так. Вы студенты?
— Да.
— Кто же станет ругать за цветы? В наше время это не считалось предосудительным.
— Теперь более строгие правила, — сказал я, и цветочница рассмеялась.
— Тем более когда девушка так молода.
— Это я и хотел сказать. Сколько, вы думаете, ей лет?
— Девятнадцать?
— Дайте еще пять штук.
Было очень весело.
— Родители ругают за плохое поведение, — заметила цветочница, — а не за цветы.
— Сегодня стипендия, — сказал я. — Дайте еще две. Но вы уверены, что ее не будут ругать?
— Так.
— Дайте еще.
— Здесь не меньше пятнадцати штук.
— Я получаю повышенную стипендию.
— Другое дело, — улыбнулась цветочница.
— Ты с ума сошел, ты сошел с ума, — говорила Инга, когда мы спустились к трамвайной линии. — Ужасно дорого.
Мы решили не садиться в тряский, словно пораженный пляской святого Витта, трамвайчик и пошли в гору пешком.
— Двадцать шесть, — сказала она, — я сосчитала. Скажи, тебя не раздражает моя глупая привычка все считать: количество ступеней, этажей, окон? Даже помню, сколько было домов в той карпатской деревеньке.
— А сколько тебе лет, ты помнишь?
— Девятнадцать, — сказала Инга и засмеялась.
— Цветочница действительно приняла нас за студентов.
Я уже знал, что Инге двадцать восемь лет и что у нее сын старше моей Лели.
После того как игра иссякла, Инга много и горько курила. Словно солдат военных времен, она сохраняла окурки, прятала их в коробку, потом докуривала. В маленькой груди ее порой что-то всхлипывало, и тогда она тяжело кашляла. Она тянула эту свою привычку как нечто вынужденное и необходимое, по-хозяйски, как, должно быть, тянула дом, кастрюли, ежедневный быт, который задан самой жизнью и который тем не менее надо как-то преодолеть. Но даже эта черта — курить много и жадно, — даже она не делала ее старше. Напротив, я вновь вдыхал запах свежевытертой школьной доски и видел пропахший табачным дымом закуток мальчишеской уборной.
Или это они заразили меня беззаботной, беспечной молодостью — мальчишки и девчонки, мои студенты — как идущего по улице в праздничный день старика окружает вдруг детвора и принимается водить хоровод? Растерявшись поначалу, он, словно что-то вспомнив, на глазах становится молодым, предается общему веселью, но изношенное сердце дает знать о себе уже минуту спустя.
Каждый раз, возвращаясь в институт после отпуска или из командировки, я убеждался в том, что уже не могу существовать без них. Какое-то особое живительное действие оказывали эти беспричинно смеющиеся, неловкие, незавершенные и оттого как бы стесняющиеся самих себя лица, пахнущие молодостью тела — студенческий мир, в котором и рядом с которым я провел тринадцать лет жизни.