Читаем Самоликвидация полностью

Ты был ни в чем не повинным          и сильнымТеперь всему конецЯ знала все так будетчто он придет следом за мнойвтопчет в грязьперемелет в рукахЯ знала спасенья нет

Адам

У меня двое детейДвое полуевреевКто расскажет им об ОсвенцимеКто скажет им, что они евреи

Юдит

Все ушло чем я восхищалась в тебеТы стал слабым истеричным трусливым          и остроумным

Адам

Путь они узнают это не от евреяЯ сам им расскажуЧтобы они учились не страху

Юдит

Но тебя ведь уже одолевает страхКак хорошо мне известно это АдамКак я этого не хотелаВ этом вся моя жизнь с Б.Иногда он срывался терял самообладаниеСтыдно жить кричал он хватаясь          за головуСтыдно жить Стыдно житьЛюби меня умоляла я егоУмоляла возьми себя в рукиСтыдно жить Стыдно житьЛюби меня умоляла я…

(Внезапно смолкает. Недолгая тишина.)

Адам

То есть… любить?

Юдит

Это наш единственный шанс.

Адам

Любить! ( Внезапно принимается хохотать.)

Юдит

Любить! ( Истерический смех заражает и ее.)

(Адам хватает со стола какой-то легкий предмет — скажем, пачку сигарет — и бросает его в Юдит. Юдит тоже хватает что-то — скажем, подушку со стула — и целится ею в Адама.

Между ними разыгрывается нечто вроде дуэли: это игра, но в ней есть что-то жестокое, что-то опасное. Летят предметы, подхваченные со стола, со стульев, и вместе с ними перелетает от Юдит к Адаму, от Адама к Юдит слово, которое они выкрикивают с разной интонацией, с разным эмоциональным наполнением.)

Оба

Любить! Любить! Любить… Любить! ( Летают в воздухе слова, летают в воздухе предметы.)

ЗАНАВЕС

Кешерю уронил с переносицы очки для чтения, висящие на цепочке, и устремил неподвижный взгляд на плавающие в воздухе, в лучах льющегося в окно предвечернего солнца, пылинки, похожие на каких-то отвратительных микробов, которые устроили в комнате свой торжествующий хоровод. Как каждый раз, когда он брал в руки пьесу, его и сейчас охватило неприятное чувство, будто его обманули и ограбили. Была среди рукописных заметок ремарка, своего рода напоминание, которое авторы часто записывают для себя — на бумаге или на магнитной ленте, — чтобы в творческом порыве не забыть о том, что они, собственно, пишут. Ремарку эту Кешерю сейчас не стал выводить на экран: он читал ее столько раз, что давно выучил наизусть. «В основе этой пьесы, — говорилось в ремарке, — лежит роман. Таким образом, реальностью произведения является другое произведение. К тому же это другое произведение — роман — в полном объеме нам не известно. Не известно в такой же степени, как не известен и не понятен Сотворенный мир: то есть оно для нас столь же смутно, сколь смутен для нас этот мир, который мы называем и другим словом — „реальность“. Он, этот мир, в такой же степени фрагментарен, но в такой же степени и познаваем: ведь живем мы в соответствии с логикой его, данного нам мира».

Вот только реальность, данная Кешерю, ввиду произвола данного сюжета просто исчезла из поля зрения Кешерю, и теперь он смотрел неподвижным взглядом туда, где она должна была быть, смотрел так же, как смотрел на хаотический танец пылинок; танец этот был словно некая надчувственная речь знаков: завораживающим и непонятным. Как каждый раз, когда Кешерю подходил к финалу пьесы, он и сейчас задал себе гамлетовский вопрос, который для него звучал не как «быть или не быть», а — «есмь я или не есмь?». И немудрено: ведь его мир был мир рукописей, жизнь его всегда протекала между рукописей, вращалась среди рукописей; можно сказать, рукописи со всех сторон окаймляли его жизненный путь, — так что если роковую развязку своей судьбы он тоже в конце концов обнаружит в рукописи — рукописи, которая была сожжена, — это не будет напрочь лишено логики.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже