Зато прошлой ночью, после того как я провел целый день, мысленно перебирая эти воспоминания, мне приснился один очень живой сон, мощным рывком перенесший меня в те времена. Мне приснилось, что мы с доктором стоим в той самой комнате, в которой спорили с ним о пиявках и смирительной рубашке, только комната эта выглядела совсем иначе, так как теперь это наша с женой спальня. Я объяснял ему, как он должен лечить отца, а он (не старый и дряхлый, как сейчас, а сильный и нервный, как в те времена), с очками в руках и глазами, смотрящими мимо меня, яростно возражал, доказывая, что всего этого делать не следует. Он говорил следующее: «Пиявки вернут его к жизни и страданиям. Не надо ставить ему пиявки!» А я, стуча кулаком по какой-то медицинской книге, орал в ответ: «Пиявок! Я требую пиявок! И смирительную рубашку!»
Должно быть, я кричал во сне, потому что жена меня разбудила. О, эти далекие тени! Чтобы разглядеть их, нам нужна помощь какого-то оптического прибора, а в нем все становится с ног на голову.
Спокойный, без сновидений, сон — это мое последнее воспоминание о том дне. За ним последовали долгие дни, все, как один, похожие друг на друга. Стала лучше погода; считалось, что и состояние отца тоже улучшилось. Он свободно передвигался по комнате, и уже начались его беспокойные перемещения из кресла в постель и обратно в поисках глотка воздуха. Иногда он смотрел в окно на засыпанный снегом, ослепительно сверкавший на солнце сад. Всякий раз, входя в комнату, я бывал готов вступить с ним в спор, чтобы как-то затуманить сознание, возвращения которого ожидал доктор. Но хотя с каждым днем он, по-видимому, все яснее слышал и все больше понимал, сознание к нему не возвращалось.
К моему глубокому сожалению, я должен признаться, что, даже находясь у постели больного, я таил в душе раздражение, которое каким-то непостижимым образом примешивалось к моему страданию и вносило в него что-то фальшивое. Это раздражение относилось прежде всего к Копросичу, и все мои усилия его скрыть только его увеличивали. Но, кроме того, я чувствовал раздражение и против самого себя из-за того, что не осмеливался возобновить с доктором свой давнишний спор и сказать ему четко и ясно, что его науку я не ставлю ни в грош и готов пожелать отцу смерти, лишь бы избавить его от страданий.
В конце концов я почувствовал раздражение и против самого больного. Тот, кому когда-нибудь приходилось неделями дежурить у постели беспокойного больного, будучи при этом совершенно не способным выполнять обязанности санитара и вынужденным лишь пассивно наблюдать то, что делают другие, тот меня поймет. Мне бы надо было хорошенько отдохнуть, чтобы душа моя очистилась и я смог по-настоящему осмыслить и прочувствовать страдание, которое я испытывал при мысли об отце и о себе самом. Вместо этого мне приходилось сражаться с отцом, то заставляя его выпить лекарство, то не давая ему выйти из комнаты. А всякая борьба всегда вызывает раздражение.
Однажды вечером Карло — так звали санитара — позвал меня, чтобы продемонстрировать новое улучшение в состоянии отца. Я тотчас прибежал, и сердце у меня бешено колотилось при мысли, что сейчас он поймет свое состояние и во всем обвинит меня.
Отец стоял посреди комнаты в одном белье и в ночном колпаке из красного шелка. И хотя его по-прежнему мучило сильнейшее удушье, он время от времени произносил отдельные короткие, но осмысленные слова. Когда я вошел, он сказал Карло:
— Открой!
Он хотел, чтобы открыли окно. Карло объяснил, что этого сделать нельзя, так как на улице очень холодно. И отец на некоторое время забыл о своей просьбе. Он подошел к креслу, стоявшему у окна, и постарался в нем поудобнее растянуться. Потом, увидев меня, он улыбнулся и спросил:
— Ты спал?
Не думаю, чтобы он услышал мой ответ. Это было не то сознание, которого я боялся. Когда человек умирает, ему некогда думать о смерти. Весь его организм был занят теперь одним: дыханием. И вместо того чтобы выслушать, что я скажу, он снова крикнул Карло:
— Открой!
Отец не знал ни минуты покоя. Он вставал с кресла, чтобы постоять. Потом с большим трудом, с помощью санитара укладывался в постель, ложась на левый бок, но потом сразу же поворачивался на правый, на котором мог пролежать всего несколько минут. Потом он снова звал санитара, чтобы тот помог ему подняться, и опять возвращался в кресло, где оставался на этот раз несколько дольше.
В тот день, идя от кровати к креслу, он остановился перед зеркалом и, взглянув на свое отражение, пробормотал:
— Я похож на мексиканца!
Наверное, для того, чтобы как-то нарушить зловещее однообразие этих своих перемещений с кресла на кровать и обратно, он попытался в тот день закурить. Но, сделав одну затяжку, задохнулся и тут же выпустил дым. Однажды к нему ненадолго вернулось сознание, и Карло тотчас меня позвал.
— Так, значит, я тяжело болен? — спросил он с тревогой.