На улице рядом с домом стоял отцовский «понтиак». Большую часть времени машина была в моем распоряжении и занимала в моем расписании важное место. Почти каждое утро я ехал в чудесный заброшенный парк на берегу реки, где огромные нависшие сикоморы отбрасывали кружевную тень на шаткие, но вполне еще пригодные столы для пикников. В этом укромном уголке, вооружившись желтым блокнотом и связкой остро наточенных карандашей, я предавался «творчеству»: сочинял нескладные, но прочувствованные короткие рассказы. Вирус писательства, который я подхватил еще в колледже, наградил меня хронической лихорадкой, которая и не думала стихать. Иногда это походило на умопомешательство — так высоки были мои ожидания. Короткий рассказ, отосланный мной в редакцию журнала «Стори» — лучшего из всех, специализирующихся на малой форме, — не был принят, но внизу типового печатного бланка отказа рецензент приписал от руки-. «Попробуйте еще раз!» Я посчитал это огромным комплиментом. Повелительное наклонение и восклицательный знак заполнили мою душу сладким ядом! Я повторял эти слова как мантру. Кроме блокнота я брал с собой книги — Стейнбека, Синклера Льюиса, Катера, Вулфа. В чередовании чтения с письмом время пролетало незаметно. И перед собой я всегда видел волнующую панораму Джеймс-ривер, достигавшую здесь, у самого устья, шести миль в ширину. Джеймс-ривер столь значима в американской истории, что даже у меня, который провел детство на ее берегах, ходил под парусом, ловил крабов на мелководье и однажды чуть не утонул в ее водах, она будила самые невероятные фантазии.
И каждый раз, когда я глядел на эту широкую водную гладь (слишком медленную и мутную, чтобы назвать ее величавой, но остающуюся тем не менее важным водным путем), грузовые суда и танкеры, двигавшиеся вверх по течению, исчезали из вида и перед глазами вставало суденышко — направляющийся в Джеймстаун голландский галеон с грузом «черного дерева», как называли закованных в цепи рабов. Я никогда не забуду, как в шестом классе наша недалекая учительница истории мисс Томсон, не поднимая глаз от книги, зачитывала нам текст («В 1619 году, ставшем одной из самых знаменательных дат в истории нового английского поселения, из Африки был доставлена первая партия рабов…»), и голос ее звучал механическим бормотанием. Сухая старая дева совершенно не обращала внимания на могучий поток за окном, который доставил судно к конечной цели.
— Так оно было вон там? — воскликнул я, внезапно перебивая ее, к удивлению моих одноклассников.
— Что «оно»? — переспросила она, тоже удивленная.
— Ну, голландское судно, которое привезло рабов.
На мгновение я ясно увидел плывущий на запад по зыбким волнам потрепанный галеон, его тяжелый корпус с высокой кормой и поднятые паруса.
— Ну да, — решительно произнесла она. — Думаю, да. Наверное.
Она вернулась к чтению, явно раздраженная. Ученики перешептывались, подозрительно глядя на меня. Я вдруг смутился, что один увидел на реке далекое видение, и тут же пришло отчаянное желание открыть наконец тупой училке глаза на призрак прошлого, который бродит по этим древним берегам.
Я не могу объяснить, почему негры и их присутствие в моем детстве — загадка цвета и жестокого наследия рабства в целом — так занимали мое воображение. Чернокожие обладали такой огромной властью над моим сердцем и душой, что я не мог не писать об этом в ученических рассказах, над которыми пыхтел, сидя у берегов реки Джеймс. Именно оттуда я отправился в путешествие по вымышленной стране, созданной воображением Фолкнера. «Свет в августе» стал моим первым знакомством с его яростным красноречием, и я был совершенно очарован. Мой Бог! Я сразу же понял, как глубоко в сердце писателя врезалась расовая проблема. Фолкнер настолько подавлял меня своим талантом, что я морщился, восторгаясь его колдовскими ритмами. Я понимал, что никогда мне не сравниться с ним по масштабу дарования и по накалу страстей, но великие трагические вопросы, которые он затрагивал: взаимоотношения черных и белых, смешение кровей, ощущение вины, оставившее неизгладимый след в душах белых южан, — волновали и меня тоже.
Три или четыре часа проходили за работой над моими дилетантскими рассказами — о Лоуренсе, моем любимом черном парикмахере, или о мудрости Флоренс; страшное эссе о сцене линчевания в Северной Каролине, свидетелем которой стал мой отец, когда был ребенком, — а после полудня наступало время заканчивать. Я складывал свои желтые листочки и два десятка исписанных до деревяшки карандашей, подбирал разбросанные вокруг стола окурки (инстинктивная аккуратность, привитая Корпусом морской пехоты), надевал крышку на термос с кофе, который всегда брал с собой, чтобы заставить мозги работать, и ехал в центр, в кафе «Палас», поесть и развлечься — этой минуты я всегда ждал с величайшим нетерпением.