— Так точно, Митя. Да ваш Лев Николаевич сам это сказал. Вы не верите? — спросил Рейхель и, взяв книгу, открыл на заложенной странице. Там на полях тоже было отчеркнуто несколько строк: «Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия природа, с которою он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил ее, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон», — прочел Рейхель с торжествующим видом, подняв указательный палец. — Разумеется, на этот раз яснополянский Нахамкес был прав. Умный был человек, это надо признать. Я теперь у него такие находки сделал! Вы читали его «Федора Кузьмича»? У него там император Александр испытывает половую похоть, читая письмо Аракчеева о том, как крепостные убили красавицу Настасью Минкину! Хорошо, а? Правда, у просветленного автора об этом добавлено: «Странно сказать» и пояснено, что Настасья была «удивительно чувственно красива». Хорошо? Вы опять не верите? Хотите, я разыщу? И заметьте, ничего такого об Александре наверное никто из историков и мемуаристов не говорил, даже враги не говорили, и никаким садистом он никогда не был, всё, значит, от себя выдумал просветленный старичок… Да что вы оба сердитесь? Хорошо, поговорим о другом.
— Поговорим о другом в другой раз, — сказал Ласточкин. — Пожалуйста извини нас, нам пора.
— Постой, постой, посидите еще… Ты, может быть, не хочешь говорить со мной о Толстом?
— Действительно не хочу.
— Ты всегда ему верил и веришь, а вот он тебе не поверил бы и вообще никому и ничему не верил. Я теперь все его шедевры прочитал. В «Войне и мире» секут солдата, и тот кричит «отчаянным, но
— Я могла бы вас понять, Аркадий, если б вы ненавидели только революцию, вы всегда были человеком правых взглядов. Но теперь вы, оказывается, ненавидите в России всё и всех!
— Вы, Таня, тут, быть может, не судья: вы всё-таки не совсем русская, но…
— Фамилия «Рейхель» тоже не очень русская! — сказала Татьяна Михайловна. Лицо у нее покрылось пятнами.
— Не сердитесь, милая, вы знаете, что я вас всегда любил и люблю, — довольно искренно сказал он. — Но почему вообще надо непременно любить соотечественников? Мне какой-нибудь Роберт Кох в сто раз дороже не только Ленина и князя Львова, но и любого дивного русского мужичка, будь он там хоть расплатонкаратаев!.. А вот одна мысль у Гоголя очень правильна, я выписал. — Он взял из ящика тетрадку и прочел: «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них поднимутся»… И тут не мог не соврать: вовсе он тогда не умирал, еще долго, слава Богу, прожил, и не стонал никак его состав, а сказал он верно: именно, мы — или, вернее, вы — сеяли семена страшилищ. Вот и радуйтесь!
— Я не радуюсь, — ответил Ласточкин. — И я готов признать нашу вину, но вина была не только наша. Другая сторона была виновата больше нас. Уж, пожалуйста, ты не уподобляйся майору Ковалеву того же Гоголя. Как ты помнишь, этот майор признавал, что в литературе можно ругать и поносить только обер-офицеров, а штаб-офицеров никак нельзя. Не забывай и штаб-офицеров, и не всё было так прекрасно в прошлом, — сказал он вставая: хотел закончить шутливо тягостный разговор. — Ну, прощай, Аркаша.
— Да куда вы спешите? Я так рад поболтать с вами.
Больше они Рейхеля не видели.
— Надо признать факт: он нам чужой человек! Всё, что он говорил, отвратительная передержка! — сказал в сердцах Ласточкин на пути в гостиницу.
— Да, к сожалению, ты прав. И все его озлобленье произошло от того, что его тогда не сделали директором института!
Как тут же было решено, часа за два до отъезда на вокзал, Дмитрий Анатольевич позвонил по телефону двоюродному брату. С облегченьем узнал от горничной, что его нет дома. Ласточкин сказал, что они по дороге на вокзал собирались заехать, очень жалеют и просят извинить.