— Вот что! Я бегу в участок! Попросите соседей, чтобы покараулили на площадке, а то он удерет!
— Да что ты! Какой грабитель! Никакого грабителя! У меня знакомый сидит, я его на минуту оставила, а он…
— Да почему же этот господин не отворяет?
Она долго сбивчиво что-то ему объясняла: просила этого старичка не отворять никому, потому что… Молодой человек слушал с некоторым удивлением.
— Ну, слава Богу, а то, ей Богу, подумал, что грабитель. Хорошо, что не привел городового или как их там теперь зовут.
— Действительно хорошо! А ты чего хотел, родной мой?
— Просто хотел вас навестить, да и дельце маленькое есть, — ответил он. — Очень спешу.
— Если спешишь, что-ж делать? Не зову.
— Чайку, пожалуй, выпил бы. Да у вас, тетя, верно сахару нет?
— Ох, нет, ничего нет, — солгала она. — Чего же ты хотел, голубчик?
Он изложил дело, простился и ушел, не без лукавства попросив «кланяться старичку».
Фофанова вздохнула свободно. «Как же это Ильич откликнулся! Могло всё пропасть, если б пришла полиция!» — поднимаясь по лестнице, думала она с радостным изумлением. Увидев ее, Ленин расхохотался.
— Сюрпризик! Приходил ваш племянничек!
— Знаю, я его встретила… Да как же вы смеетесь, Ильич! Ведь из-за этой случайности могла сорваться вся революция!
— Не могла, никак не могла, Маргарита Васильевна, — говорил он, продолжая хохотать заразительным смехом. — Нет случайностей, есть только законы истории.
Десятого октября он, загримировавшись еще тщательнее, чем всегда, выехал на решающее конспиративное заседание. Оно могло бы оказаться одним из бесчисленных в его жизни заседаний, не имевших никаких последствий; но случайности сложились так, что оно оказалось, быть может, самым важным, самым значительным по последствиям, заседанием в мировой истории. Продолжалось оно десять часов. Было двенадцать человек. Пили чай, закусывали бутербродами.
Говорил, главным образом, Ленин. Он доказывал, что Временное правительство собирается открыть фронт и сдать немцам Петербург. Доказывал, что союзники намерены скоро заключить мир с немцами и совместно с ними задушить русскую революцию. Доказывал, что как только большевики захватят власть в России, на Западе вспыхнет восстание, и мировой пролетариат придет на помощь их партии. Всё это было неправдой, и со своей проницательностью он не мог этого не понимать. Понимали ли слушатели? Должно быть, одни ему верили, другие догадывались, что он лжет, но думали, что теперь уж необходимо за ним идти; отступать поздно, нервы не выдержат, надо положить делу конец. Спорили только Каменев и Зиновьев, они были против вооруженного переворота и не надеялись на успешный исход. Один из участников совещания впоследствии говорил о страстных импровизациях Ленина, внушавших людям веру и волю. Вероятно, говорил правду. Была тут доля и почти гипнотического внушения. Все подчинились: было принято и записано решение произвести через две недели, 25 октября, государственный переворот.
VI
Муссолини уже был очень известным человеком в Италии. О нем иногда писали и в иностранных газетах.
До начала мировой войны он оставался революционером и крайним антимилитаристом. Последнюю антимилитаристскую речь произнес месяца за два до того, как война началась. Но уже давно чувствовал, что может защищать какие угодно политические взгляды. Так и велел Макиавелли. Впрочем, об этом он думал мало. Только радостно сознавал, что его переполняет воля к борьбе, всё равно, к какой. Победа должна была прийти, — просто не могла не прийти. Нужен был только благоприятный случай.
Этот случай, наконец, создался. Летом 1914 года. Он ушел из социалистической газеты «Аванти» или его заставили оттуда уйти. Теперь и колебаний больше быть не могло. Если б социалисты и одержали победу, она ему обещала немногое: главарями оказались бы все эти ничтожные Турати, Модильяни, Тревесы, давно занимавшие в партии огромное положение; они его терпеть не могли и в лучшем случае бросили бы ему какую-нибудь обглоданную кость. Не это ему было нужно.
В основанной им газете «Пополо д-Италиа» он страстно требовал, чтобы итальянское правительство объявило войну центральным державам. Враги обвинили его в продажности: подкуплен Францией, иначе быть не может! Говорить можно было что угодно, доказать, как всегда в таких случаях, было очень трудно. Через четверть века, в 1940 году, французскому правительству было бы выгодно объявить, что оно в свое время его подкупило. Но оно и тогда такого сообщения не сделало.
Его призвали в армию. Те же враги неизменно твердили, что он трус. Это было само по себе неправдоподобно; едва ли вообще когда-либо из трусов выходили диктаторы: слишком опасное ремесло. Во всяком случае, воевал он храбро: дослужился лишь до чина капрала, но скорее всего только потому, что военные власти не решались произвести его в офицеры: так свежи у них в памяти были его недавние речи и статьи.