— Вы понимаете… Дело в том… Конечно, можно любые решения принимать, самые невероятные, самые безумные… Может быть, я чего-то не понимаю — другие понимают. Дело не в этом. Я что хочу сказать? Может быть, спросить сначала Клоунова — хочет ли он быть героем? А то вдруг с этим восстанием что-нибудь не так получится? Или — вообще… Разве можно посылать плюшевого на смерть, даже не спросив: а хочет ли он умирать за нас? Кто дал нам такое право, друзья?
Петрушин замолчал, помялся немного в поисках еще каких-то слов, но, видимо, не нашел их и сел.
— У вас — все? — спросил Медведкин. — Хорошо. Будем считать, что проголосовали при одном воздержавшемся. — Улыбка счастья озарила его лицо. — Трижды вспыхнет Великий Свет. Это друг Клоунов трижды зажжет его и трижды потушит. Трижды! И это будет сигналом. — Он снова помрачнел. — А если еще кого-нибудь интересует, откуда у нас право на все, тем скажу так: великое право вершить историю дало нам время. Наше непростое время, которое требует от каждого из нас сами знаете чего.
— А потом как начнем всех крушить! — вскочил Зайцев.
— Это предложение мы обсудим позже, — Медведкин явно хотел заканчивать тайное заседание. — Напоминаю, друзья: расходимся по одному и в разные стороны.
У двери Клоунов задержал Петрушина:
— Спасибо, конечно. Только зря ты так… Кому-то ведь надо в герои? Пусть я — что ж делать?
Петрушин ничего не ответил. И Матрешину провожать домой не стал, мотивируя это тем, что расходиться приказали в разные стороны.
А направился Петрушин к собственному дому, чтобы побыстрей лечь в постель и уснуть. В последнее время он очень полюбил сон за непредсказуемость. Потому как это только мысли из жизни приходят, а сны приходят неизвестно откуда, и от них вполне можно ожидать чего-нибудь хорошего.
Безрукий проводил доносчика до двери Дворца — он всегда так делал — и подумал: «Что ж они все дураки-то такие, а? Даже неинтересно… Три раза зажжется — три раза погаснет… А самого большого дурачка героем хотят сделать! Не потянет он! Надоело все! Кончить бы это все одним махом… Кончить, конечно, дело нехитрое. А вот что начать? Как бы понять: что же надо начать, если это все кончить?»
В провале окна нагло брезжило утро.
Великая Страна начинала просыпаться.
Глава третья
Петрушин положил руки на стол и оглянулся.
На его кровати лежала Она. Она пришла к нему. Она осталась с ним. И самое удивительное: это был не мираж, не иллюзия, и не мечта даже. Она пришла к нему. Она осталась с ним.
Ее худая рука свесилась с постели, одеяло сползло и обнажилась тонкая шея.
Петрушин подошел, поправил одеяло. Снова сел за стол.
Спать не хотелось. Близость с Ней не отняла, но лишь прибавила сил.
«Почему Она пришла? Почему вернулась? — спрашивал себя Петрушин. — А может, она любит? Меня?»
Он прошелся по комнате и снова сел за стол.
«Конечно, — подумал Петрушин уже в который раз, — любовь — это когда тебя заколдовывают. Ты становишься несвободным и даже счастлив этой несвободой. Разве не колдовство? Когда все: и действия твои и мысли, не говоря о чувствах, зависят единственно от Нее, и даже не от поступков, что было бы хоть как-то объяснимо, но от взгляда, от звука голоса, от интонации; все разговоры, споры, все события твоей жизни становятся бессмысленными перед приходом хрупкого существа, властного и беззащитного одновременно, перед дурацкими Ее словами: „Ну вот я и пришла. Ты рад?“ Когда
Мысли путались. Становилось невыносимо думать обо всем этом. Распирали эти бесконечные внутренние диалоги, мучали, требовали выхода.
Он почувствовал, что комната заполнена Ее спокойным дыханием, и он купается в нем.
Что-то легкое, счастливое, нездешнее поднялось в душе Петрушина. Он схватил — не глядя — белый лист. Карандаш сам прыгнул в руку.
Петрушин писал.
И — пошло время.