«Важно, чтобы он именно с головы загорелей, обязательно с головы, — нервно думал Безрукий. — А если вдруг сорвется что-нибудь? Кто его знает, как горят головы плюшевых… Тут ведь самое главное, чтобы сначала голова занялась, а хворост, чтобы — потом, после».
— Что ж я, дура, сразу не догадалась, что делать надо… Хотела, видишь ли, себе ведь на память оставить, идиотка! — Матрешина отбросила карандаш и стала собирать исписанные листы в одну кучу. Каждый листок казался невероятно тяжелым, и с трудом перемещался по столу. Но Матрешина не обращала на это внимания. — Тут не вспоминать надо — действовать, — убеждала она себя. — Вдруг еще не поздно? Вдруг они прочтут это и поймут, что Петрушин — гений, а гениев нельзя убивать — их и так мало.
Матрешина почти не умела читать, и поэтому не могла оценить написанного Петрушиным. Но она была твердо уверена: Петрушин мог написать только гениально.
Пачка листов казалась просто неподъемной, словно это не бумага была, а каменная плита. Матрешина подняла ее двумя руками.
Она несла листы на вытянутых руках, и руки скоро онемели. К тому же идти босиком становилось совсем невыносимо, хотелось присесть, хоть немного отдохнуть. Но Матрешина понимала: дорого каждое мгновение. Жизнь — ведь это такая штука: опоздаешь на секунду, она обидится и уйдет навсегда.
Солдат ходил вокруг Петрушина, сверкал глазами, махал факелом у самого его лица, но никак не мог поджечь голову. Оказалось, что поджечь гражданина Великой Страны все-таки куда труднее, чем запалить хворост у него под ногами.
Петрушин всего этого не видел. Как только вспыхнул факел в руках солдата, он попрощался со всеми и потерял сознание.
Толпа плюшевых чуть придвинулась на солдат, решив, очевидно, все-таки выразить протест. Может, по привычке, а может… Кто знает?
«Начинается, — подумал Безрукий. — Что ж у нас за страна такая? Казнить как следует, вовремя и без эксцессов — и то не можем».
Толпа плюшевых волновалась все больше. Солдаты подняли ружья прикладами вперед.
— Может, срочно заменим самую Почетную Казнь просто Почетной? — Робко спросил Великий Командир у своего Последнего Министра.
Но Воробьев только усмехнулся на эти слова и сказал:
— Великий Командирчик не должен принародно менять своих решений. Что нам может помешать? Минутой раньше — минутой позже, какая разница?
Слова эти очень успокоили и Великого Командирчика, и его Главного Помощника.
«Как же я разбросаю эти листы? — думала Матрешина, пытаясь шагать быстрее. — Пожалуй, лучше всего вскарабкаться на памятник Великому Конвейеру и оттуда начать сбрасывать. Впрочем, пока я дойду до памятника — меня арестуют. Что же делать? Что делать?»
Матрешиной хотелось плакать от бессилия — она ничего не могла придумать, но как только дошла до площади, все решилось само: бумажные листы, словно они только этого и ждали, сами вырвались из ее рук и легко взлетели к потолку.
Они летели строго по направлению к домику с белым циферблатом, и все, кто был на площади, словно завороженные, следили за этим странным полетом, ничего не понимая.
Как только листы долетели до домика, из окошка выскочила кукушка и начала куковать с такой яростью и страстью, будто сообщала всем нечто очень важное.
С первым же «ку-ку» листы посыпались на землю, как неживые.
И тут началось нечто странное, загадочное и фантастическое.
Все — и солдаты, и плюшевые — начали спрашивать: «Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось?» И, что уже было совершенно необъяснимо, каждый из них услышал свой ответ на этот вопрос.
Они поднимали белые исписанные листы, смотрели в них, — скорей, как в зеркало, нежели как в написанный текст — качали головами.
Вдруг кто-то из золотых говорил: «Пять лет… Всего пять лет… Могу не успеть… Кстати, а что я должен успеть? Что-то ведь должен…» И золотой уходил с площади, повторяя: «Пять лет… Что-то должен… Пять лет…»
Кукушка продолжала свое: «Ку-ку».
Другой поднимал листок, вслушивался в кукование, считал что-то свое, а потом говорил: «Целых два года у меня… Два года, а потом — вечность.» И уходил, повторяя: «Прожить два года перед вечностью… Прожить два года…»
Собакин-большой схватил листок, глянул в него, бросил и убежал, взявшись за голову.
Плюшевые уходили с площади в большой растерянности, и кто-то из них повторял: «Зачем?», а кто-то другой: «Для чего?», и взгляд у них при этом был такой, какой бывает, когда смотришь не на мир окружающий, а в себя.
Безрукий и Безголовый — одновременно — поняли вдруг, что, оказывается, у всех золотых — совершенно разные лица, ну просто абсолютно непохожие. А Безголовый к тому же заметил, что у Мальвининой грустные глаза, оказывается, они не просто красивые и не просто огромные — грустные. «Как же я этого раньше не замечал», — подумал Безголовый и вздохнул.
Кукушка продолжала свое «ку-ку».
Строй, разумеется, расстроился, превратившись в толпу, а затем и толпа разделилась на отдельных граждан. Граждане Великой Страны бродили по площади, бормоча под нос какие-то вопросы, восклицания, а затем уходили с площади по одиночке.