Читаем Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали полностью

«Мне говорят, что я подлец. Хорошо, я — подлец. Я подлец, и мерзавец, и убийца». Ни одному из писателей, вникавших в душевную логику Сталина, не пришло бы, думаю, в голову вообразить, будто он с такой откровенностью обнажал эту логику перед самим собой. Да и блатарь, за которого здесь рассуждает Варлам Тихонович Шаламов, вряд ли способен на столь безжалостный самоанализ. Но скрытая, необъявляемая логика пахана-уголовника и Верховного Пахана оттого не менее убедительна:

«Я… убийца. Но что из того? Я не живу вашей жизнью, у меня жизнь своя, у нее другие законы, другие интересы, другая честность!..»

Однако продолжу цитату из Липкина-эксперта, касающуюся непосредственно Сталина и того, почему он не считал себя убийцей:

«Его неслыханная подозрительность была обычной подозрительностью племени, рода, колена — в другом племени, роде, колене всегда таится опасность! Но постепенно получалось так, что он один стал целым племенем, а все, что не он, было племенем чужим, враждебным, коварным, даже грузины, которых он убивал с еще большей свирепостью, чем других, потому что они лучше его понимали…»

Это — путь человека, в данном случае Сталина, к нравственному и личностному растлению. Даже к самоуничтожению личности — так же как его политика репрессий по отношению к целым народам вела к самоуничтожению сталинской империи. И родило трагичнейшую из иллюзий: будто можно шагнуть назад, к родовому сознанию, к культурной обособленности.

Будто именно это и есть обретение национальной полноценности.

Но и сам этот шаг назад — невозможен. Национальное возрождение, которое происходит под знаком минуса, принимаемым за указатель пути вперед («без русских», «без вашего Пушкина», «без вашего языка»), — это самообман. Притом разрушительный.

Этот путь начинается с самообольщения, но ведет к распаду внутри самого народа. Шагая вспять, к племенному сознанию, народ не может вновь обрести племенную структуру, племенной кодекс. То, что давало — когда-то — форму его существованию.

У одних он остался в незапамятном далеке. У других, как у народов Кавказа, в недалеком прошлом — в недалеком, но безвозвратном. И когда чеченец Салман Радуев, ведомый (казалось бы) древней идеей кровной мести, оккупирует роддом с роженицами и новорожденными, это означает: блатной беспредел ворвался в то, что было воплощением предела, определенности, замкнутости. В микрокосм рода.

Так что дорога, быть может со всей добросовестностью задуманная как отступление к былому миропорядку, чья разумность доказана благообразными предками, — на самом дел путь прямиком в катастрофу. В распад.

Конечно, это относится ко всем советским народам, образовавшим-таки «новую историческую общность». Беда — общая, даже если мы перед ней не одинаковы.

Не одинаковы, однако — равны.

Оттого, между прочим, меня коробит слово «русификация», едва ли не главное обвинение, предъявляемое не только державной Москве, но «москалям». Что за русификация? Да разве она была?..

Нет. Поставлю вопрос иначе: разве была она? Разве именно так справедливо именовать то, что насаждалось сверху — в том числе и в самой России? Уж ее-то «русифицировать» как будто не было нужды, однако и с нею делали то же самое. Так что стоило бы сыскать другое словцо — «советизация», «коммунизация», чем уродливее, тем точнее. Потому что уродующим было само это действие. Вненациональное. Антинациональное.

Сам насаждавшийся русский язык — был ли он языком Пушкина или, скорее, брежневской «Малой земли»? Навязывая его как средство общения, его же и отнимали у нас, у русских, усредняя и умещая в границы обкомовского жаргона…

Хотя — не честно ли будет, положа на сердце руку, признать очевидное? То, что даже в таком варианте он, русский язык, был и надолго останется проводником в мировую культуру для многих народов.

Да, беда у нас общая, просто у каждой отдельной драмы свои особенности. Вот уж поистине — национальные по форме, социалистические по происхождению.

Русская драма — в том, что огромный народ, обделенный не менее прочих, к тому же размыт духовно. У него нет самозащитных реакций, которые есть у тех, кто был в положении обороняющихся. (Правда, иной раз подумаешь грешным делом, глядя, как ощетинивается иная самозащита: может, и к лучшему, что — нет?) И именно то, что он был обречен играть роль стержня и сердцевины, то есть между — inter, если вспомнить латынь, — показывает, сколь нелепо валить на него грех «русификации».

Оказаться в положении межеумочной, интернациональной основы, что ведет к утрате иммунитета, — по последствиям эта беда не меньшая и не большая, чем у тех, кто был вынужден, а иногда и согласен считаться вторыми, третьими и десятыми.

И если сегодня болезненно настаивает на своем первородстве, это тот же цифровой морок.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже