— Московский поэт Антокольский.
Как видно, владыка прикинул незначительно легкий вес обнаглевшего москвича — и:
— Антокольский, встать!
Павел Григорьевич встал.
— Антокольский, сесть!
Павел Григорьевич сел.
— Встать!
Встал.
— Сесть!
Сел.
— Встать!..
— Сесть!..
Смеяться — грешно. Кошмарная слава Багирова распространилась далеко за пределами Азербайджана, и оробел бы человек куда более храбрый, чем Антокольский.
Но:
— Зачем же вы его послушались, Павел Григорьевич? — наивно спросил тот, кому Антокольский доверил давнюю эту историю (а я надеюсь, что многие годы спустя пересказываю ее, не переврав).
— А как же я мог поступить иначе? Я же
Если бы Антокольский ответил: «Я испугался», это было бы… Не повернется язык сказать: «нормально», но — понятно для той ситуации, чудовищно ненормальной. Однако он ответил иначе, заслужив не совсем почтенную ассоциацию с монологом, который не могу здесь не привести.
Это прозаик Павел Нилин говорит Юрию Нагибину (в 1955 году), а тот заносит его монолог в свой «Дневник»:
«— Вступайте, старик, в партию! Вы будете крепче чувствовать себя на ногах, чувствовать локоть товарищей. У нас умная и горячая организация. Вот мы исключили Толю Сурова. Я ему говорю: подлец ты, мать твою так, что же ты наделал? Выйди, покайся перед товарищами от всего сердца, а не читай по бумажке, подонок ты несчастный! Так хорошо, по-человечески ему сказал, а он вышел и стал по бумажке шпарить. Ну, мы его единогласно вышвырнули. Вступайте, старик, не пожалеете! А как хорошо было с Леней Коробовым, он на коленях ползал, просил не исключать. Я сказал: ты преступник, Леня, но пусть кто другой, не я, первым кинет в тебя камень. Он рыдал. Оставили, ограничились строгачом с последним предупреждением… Вступайте, обязательно вступайте, старик!.. Вот скоро Мишу Бубеннова будем отдавать под суд. Знаете Мишу? Сибирячок, талант, но преступник. Скоро мы его исключим и под суд, настоящий, уголовный, туда ему и дорога. Вступайте, старик, в партию. Орест Мальцев (с Елизаром не путать! —
Смахивает на белую горячку, но это реальность. Правда, сама по себе ирреальная.
Разумеется, надо сделать скидку, во-первых, на запись Нагибина, явно беллетризованную, тяготеющую к гротеску, а во-вторых, на то, что хороший писатель и занятнейший человек Павел Филиппович Нилин тут по своему обыкновению ерничает. Тем не менее (или тем более) живописный гадюшник, им так сладострастно изображенный, есть развитие и воплощение именно той странной логики, которая заставила Павла Антокольского сказать в
Надеюсь, более чем понятно: речь не о коммунистических убеждениях, а всего лишь о дисциплине. Партия здесь — в силу организованности ее рядов — просто наглядней всего демонстрирует действие этой странной логики.
Казалось бы — пойди пойми!
Находиться в ней, в партии, — значит увеличивать свою зависимость, умножать и без того многообразные страхи, быть готовым даже к таким унижениям, как восточное багировское самодурство. Но (не говоря уж об общеизвестном, о карьерной и прочей выгоде) в партию тянет — там теплее, домашнее, там ты под постоянным присмотром: «Выйди, покайся перед товарищами от всего сердца… Вступайте, обязательно вступайте, старичок!..»
То есть страх становится необходим. Он, превращаясь в инстинкт стадности («Вы будете чувствовать локоть товарищей»), заглушает чувство стыда, всегда — индивидуальное, личное. Освобождает от него, и старый поэт не слышит, не может услышать, что свой человеческий и простительный страх он променял на непростительное бесстыдство.
Стыд
На непростительное, но такое удобное.
Когда только-только началась перестроечная пора со всем, что ее сопровождало, все тот же Анатолий Софронов обвинил нескольких критиков (и меня удостоивши чести включения в список) в том, что они… Вчитаемся:
«…Формируют у читателя отношение к писателю (понятно, к писателю вообще, в целом, ко всем советским писателям. —
В самом деле, чт'o это мы?
В хрущевские годы я, помню, прочел как раз софроновскую статью, где он, гнусно, едва ли не гнуснее всех выполнявший при Сталине палаческую работу, вдруг возопил о том, как тяжко жилось и дышалось «в черном безвременье культа личности». Тогда я расхохотался, но зато с пониманием встретил его торжество, когда Никита Сергеевич пал.
Запомнилось зрительно-четко: вальяжно взойдя на трибуну какого-то пленума, навалившись на нее всей своей знаменитой тушей, драматург, стихотворец, путешественник и редактор объявляет: