Прав. По-своему — и с позиции тех, насчет преданности которых он клялся Хрущеву. В результате подобных усилий и возник образ
Вот, к примеру, чему завидует один из нынешних стихотворцев, именующих себя для красоты «куртуазными маньеристами». Вот в каком виде тот самый образ дошел до его распаленного воображения:
«В литературе они, старшие наши будто бы товарищи, мало что открыли и сделали, зато пожили от щедрот капээсэсного эспэ — чтоб я так жил: халявная хавка и дринч на декадах национальных искусств по всем республикам, тесное общение с пионерками и комсомолками в Дни книги, дачи в Переделкине, белоснежные санатории и дома творчества посреди зелени над лазурью зерцала вод. Они попользовали литературу — и я хочу».
Мерзко? Смешно?
Первое — да, без сомнения, но смеяться особенно не над чем. Ибо образ, который помог нравственно развратиться «маньеристу», — другое дело, что он не очень сопротивлялся, — не миф, а что-то вроде сущей реальности. «Вроде» — и не больше того лишь потому, что образ был материален только для тех, кто доказал свою преданность делу партии. А совсем хорошо бы — вдобавок самому Михалкову и подобным ему.
Для избранных — но не Богом, даже не народным признанием, а теми, кого крестьяне в романе Искандера «Сандро из Чегема» называют «присматривающими». То есть сама помощь, оказавши которую так приятно ею гордиться, сделалась
Следовательно, разобщения.
Не говорю о «хороших произведениях», ценность которых приходилось с успехом доказывать «власть имущим». Перечень тех, для кого выхлопатывал премии и переиздания председатель Правления Союза писателей РСФСР С. В. Михалков, выйдет не менее стыдным, чем перечень тех, кому он перекрывал дорогу в литературу (главным образом детскую). Но то же было и в области, кажется, уж никак не зависящей от идеологии.
Потому что, конечно, не все одинаково ревностно служат партии и правительству. Но болеют — все. Больно — одинаково всем.
Цитирую фонограмму беседы друзей Николая Эрдмана — его соавтора Михаила Вольпина и режиссера Юрия Любимова.
«— Николай Робертович, — вспоминает Любимов, — умирал в больнице Академии наук. Странно, не правда ли, но это факт — коллеги отказались помочь пристроить его по ведомству искусства. А вот ученые… Капица, Петр Леонидович, по моему звонку сразу устроил Николая Робертовича.
— Когда Николай Робертович, — вступает Вольпин, — уже лежал в этой больнице, администрация просила, на всякий случай, доставить ходатайство от Союза писателей. Мы понимали, что это просто место, где ему положено умереть, притом в скором будущем. …И вот я позвонил Михалкову, с трудом его нашел… А нужно сказать, что Михалкова мы знали мальчиком, и он очень почтительно относился к Николаю Робертовичу, даже восторженно. Когда я наконец до него дозвонился и говорю: „Вот, Сережа, Николай Робертович лежит…“ — „Я-я н-ничего н-не могу для н-него сделать. Я не диспетчер, ты понимаешь, я даже Веру Инбер с трудом устроил, — даже не сказал… куда-то там… — А Эрдмана я не могу“… А нужно было только бумажку от Союза, которым он руководил, что просят принять уже фактически устроенного там человека…»
Надо ли объяснять, что привожу эти горькие строки не как дополнительный компромат? Тут главное — парадокс, согласно которому даже добро, творимое — или не творимое — таким манером, есть, повторю, орудие разобщения. Разрушения.
Даже такое добро, которое в этом смысле вне подозрений — хотя бы и по причине интимного своего характера. Сугубо частного, не влияющего на окружающий мир, надежно укрытого за собственным забором.
Сын Михалкова Андрей пишет об отце в своей книге «Низкие истины»:
«…Мать была очень благодарна ему за то, что он дал ей возможность жить как бы на острове — не знать, не вникать, что происходит вокруг, оставаться внутри своего мира».
Остров посредине густо населенного материка — действительно, чудо!
Вообще-то Андрей Сергеевич Кончаловский бывает достаточно трезв, говоря об отце. Даже — ироничен. Может, например, сообщить, что его бабушка Ольга Васильевна, дочь великого Сурикова, сказала, узнав, что зять получил орден Ленина:
— Это конец. Это катастрофа.
Или вспомнит: в годы борьбы с «космополитизмом» отец не только написал постыдную пьесу «Илья Головин», обличая в ней деятеля искусства, оторвавшегося от народа и соблазненного Западом, но и черпал материал в истории семьи своего тестя художника Кончаловского. Разве что «космополита» перевел из области живописи в область музыки. Сделал композитором-отщепенцем.
Но когда речь о любимой матери, спасенной отцом от мерзости мира, — здесь не разумнее ль просто порадоваться за домашний островной рай? Ведь в нем-то не «хавка и дринч» для отобранных идеологически. Тут — семья, что не развращено идеологией, а упасено от нее.