Я даже не могу больше видеться с людьми, которых прежде встречал с удовольствием, поскольку я знаю их, поскольку мне наперед известно, что они скажут и что я им отвечу, поскольку мне знакома удручающая банальность их мыслей, их рассуждений. Человеческий мозг подобен цирковой арене, где вечно кружится несчастная, загнанная туда лошадь. Каковы бы ни были наши усилия, наши уловки, наши попытки вырваться, — предел их ограничен, всюду, куда ни кинешь взгляд, нет ни неожиданных лазеек, ни выхода в неизвестное. Приходится вращаться, вечно вращаться в кругу тех же мыслей, тех же радостей, тех же шуток, тех же привычек, тех же верований и того же отвращения.
Сегодня вечером был ужасный туман. Он заволакивал бульвары, где потускневшие газовые фонари казались коптящими свечами. Какая-то тяжесть сильнее обычного сгибала мне плечи. Быть может, от несварения желудка.
Ведь хорошее пищеварение — все в жизни. Оно вызывает вдохновение у художника, любовные желания у молодых людей, ясные мысли у философов, радость жизни у всех на свете, и оно позволяет есть вволю, а это величайшее счастье. Больной желудок приводит к скептицизму, к неверию, порождает мрачные сновидения и желания смерти. Я очень часто замечал это. Может быть, я и не покончил бы с собой, если бы у меня сегодня вечером хорошо варил желудок.
Когда я сел в кресло, в которое сажусь ежедневно вот уже тридцать лет, и бросил взгляд вокруг, меня охватила такая безысходная тоска, что казалось, я был близок к сумасшествию.
Я стал придумывать, что бы такое сделать, лишь бы уйти от самого себя. Но всякое занятие ужасало меня, как нечто еще более отвратительное, чем бездействие. Тогда я вздумал навести порядок в своих бумагах.
Давно намеревался я произвести чистку своих ящиков, потому что вот уже тридцать лет бросаю как попало в один и тот же письменный стол письма и счета, и эта неразбериха часто доставляла мне много неудобств. Но я испытываю такую моральную и физическую усталость при одной мысли привести что-либо в порядок, что у меня никогда не хватало духа приняться за эту противную работу.
Итак, я сел за письменный стол и открыл его, собираясь разобрать старые бумаги и большую часть их уничтожить.
Сначала меня смутила груда пожелтевших листков, затем я взял один из них.
Ах, не прикасайтесь никогда к вашему столу, кладбищу былой переписки, если только вам дорога жизнь! Если же вы нечаянно откроете его, хватайте в охапку все письма, которые в нем находятся, закройте глаза, чтобы не прочитать ни единого слова, чтобы при виде какого-нибудь позабытого было почерка не погрузиться в океан воспоминаний; швырните в огонь эти смертоносные бумаги и, когда они превратятся в пепел, превратите их в мельчайшую пыль... иначе вы погибли... как погиб я час тому назад!
Первые письма, перечитанные мною, не возбудили во мне никакого интереса. Они были, впрочем, совсем недавние — от людей, еще здравствующих, с которыми я довольно часто встречаюсь и которые меня ничуть не трогают. Но вдруг один конверт заставил меня вздрогнуть. Крупным размашистым почерком на нем было выведено мое имя, и сразу же слезы подступили к моим глазам. Это письмо было от моего самого близкого друга, товарища моей юности, поверенного моих надежд; он так ясно предстал передо мной со своей добродушной улыбкой, с протянутой ко мне рукой, что меня охватила дрожь. Да, да, мертвые возвращаются, ибо я его видел! Наша память — мир более совершенный, чем вселенная: она возвращает жизнь тем, кого уже нет на свете!
Руки мои дрожали и взор затуманился, когда я перечел все, что он писал мне, и я почувствовал такую мучительную боль в своем несчастном, содрогающемся от рыданий сердце, что застонал, как будто мне выламывали руки и ноги.
И тогда я поднялся к истокам моей жизни, как поднимаются вверх по реке. Я увидел давным-давно забытых людей, чьи имена я даже и не помню. Лишь образ их еще жил во мне. В письмах моей матери передо мною вновь возникли старые слуги, внешний вид нашего дома и все те незначительные мелочи, на которых останавливается детский ум.
Да, я вдруг увидел вновь все прежние платья моей матери, все изменения в ее облике, вносимые модой и новыми прическами, которые она носила. Особенно настойчиво представлялась мне она в одном шелковом платье со старинными разводами, и я вспомнил слова, сказанные однажды ею, когда на ней было это платье: «Робер, дитя мое, если ты не будешь держаться прямо, то станешь горбатым на всю жизнь».
Затем, открыв другой ящик, я внезапно очутился перед своими любовными сувенирами: бальной туфлей, разорванным носовым платком, подвязкой, прядью волос и засохшими цветами. И чудесные романы моей жизни, героини которых еще живы, но совсем поседели, погрузили меня в горькую тоску о том, что утрачено навсегда. О юные головки с золотистыми локонами, ласка руки, говорящий взгляд, бьющееся сердце, улыбка, уста, обещающие объятия! И первый поцелуй... этот бесконечный поцелуй, от которого смыкаются веки и все мысли растворяются в неизмеримом блаженстве скорого обладания!